Он и вправду обращается к видению, но к видению отнюдь не в церковном смысле. Это не очень ласковая форма обращения, что само по себе убеждает нас в его буквальности. Он не пытается найти тактичную замену. (Да и чем его можно было бы заменить? Размер оставлял ему лишь два слога, стало быть, «Dear Emma» (Милая Эмма) исключалась. Что тогда? «Dear friend» (Милый друг)?) Ведь она и есть призрак, и не потому, что она мертва, а потому, что, не будучи физической реальностью, она намного больше, чем лишь воспоминание: она — существо, к которому он может обратиться, присутствие — или отсутствие, — к которому он привычен. Не инерция супружеской жизни, но инерция времени как такового — тридцати восьми прожитых лет — приобретает здесь материальность, которая (и он это понимает) может лишь затвердевать в будущем, которое есть просто приращение времени.
Отсюда — «Dear ghost» (Милый призрак). С таким именем к ней почти можно прикоснуться. Или же «призрак» — это последняя степень отчуждения. И для человека, прошедшего через весь спектр возможных отношений к другому человеку, от чистой любви до полного безразличия, «призрак» дает еще одну возможность — если угодно, постскриптум, итог. Слова «Милый призрак» произносятся здесь с ощущением открытия и заключения, которые, собственно, и содержатся в стихотворении двумя строками ниже: «Yet abides the fact, indeed, the same, — / You are past love, praise, indifference, blame» (И все же остается факт — все тот же самый факт — / Любовь, хвала, безразличие, укоры — для тебя позади). Эти слова описывают не только состояние призрака, но также и новую позицию, к которой пришел наш поэт, — позицию, которой проникнут цикл «Стихи 1912–13 гг.» и без которой этот цикл не был бы написан.
Следующее в финале перечисление чувств тактически сходно с цепочкой «нелепый, склизкий, бессловесный, безразличный» в «Схождении двоих». Но хотя движущим импульсом здесь является сходная самоуничижительная логика, в результате это перечисление приводит не к усеченной («выберите нужное») точности анализа, но к необычайному эмоциональному заключению, которое по-новому определяет и жанр траурной элегии и, в не меньшей степени, — жанр любовной лирики как таковой. По непосредственности ощущений — это траурная элегия, но благодаря финалу «Твоя последняя прогулка» становится редким в поэзии сильно запоздавшим постскриптумом к тому, что можно назвать любовью. Такое заключение, очевидно, минимальное требование для того, чтобы вовлечь призрак в диалог, и последняя строка отличается убедительным, даже чуть кокетливым тоном. Наш старик обхаживает неодушевленное.
Каждый поэт учится на собственных открытиях, и, судя по всему, Гарди, с его декларируемой склонностью «бросить пристальный взгляд на худшее», извлекает из «Стихов 1912–13 гг.» огромную пользу. При всем богатстве деталей и топографической конкретности этому циклу присуща необычайная универсальность, почти внеличный характер, ибо речь в нем идет о крайних точках эмоционального спектра. «Пристальный взгляд на худшее» вполне уравновешен пристальным взглядом на лучшее, среднему внимание практически не уделяется. Как если бы книжку пролистали от конца к началу, прежде чем окончательно отправить на полку.
Но на полку она в конечном счете не отправилась. Скорее рационалист, нежели сентименталист, Гарди увидел в этом цикле возможность восполнить очевидный для многих и отчасти для него самого дефицит лирики в своей поэзии. И правда «Стихи 1912–13 гг.» существенно отличаются от его привычных кладбищенских размышлений, грандиозных в метафизическом, но, как правило, достаточно бесцветных в эмоциональном отношении. Этим объясняется как изобретательность по части строфической архитектуры цикла, так и нечто более важное — фокусирование на первой фазе брачного союза, когда он познакомился с девой.
В теории такая встреча вызывает прилив положительных эмоций, и временами в действительности так и случается. Но произошла она так давно, что интро- и ретроспективная оптика часто оказывается недостаточной. И тогда наш поэт бессознательно использует объектив, привычно применяемый им к своей любимой бесконечности, Имманентной Воле и прочему и гарантирующий пристальный взгляд на худшее.
Вероятно, других инструментов у него все равно не было: всякий раз, когда представлялся выбор между трогательным и категоричным суждениями, он, как правило, отдавал предпочтение последнему. Причины такого предпочтения можно было бы отыскать в определенных чертах характера и темперамента г-на Гарди, однако наиболее основательная из них заключается в самом поэтическом ремесле.