– Ты просто маленькая эгоистка.
Она умолкает и больше не раскроет рта до вечера, когда мужчины и мальчики вернутся домой.
От Богдана и в самом деле в Фанни останется впечатление сна. Исчезнет его лицо, как и ощущение его руки и проникшего в нее пальца, и она удивилась бы, если бы ей напомнили, как привязалась она к моряку, даже имя которого вскоре ничего ей не будет говорить.
Что останется от дня Святого Людовика, так это впечатление голубого неба, такого голубого, что кажется белым, больно смотреть; ослепительное солнце, пламенеющее над городом, и гул, людское многоголосие, которое поднимается в густом воздухе все выше и тает в патине неба. Странное чувство омерзения к воспоминанию о пляже и руке иностранца, лежащей на бедре матери, как будто в каком-то смысле ее, а не Луизу замарала эта ласка. Потом, размытые до полной неразличимости, искаженные и неузнаваемые слова Луизы, ее настойчивость, дескать, терпи прикосновения Богдана, ее злой упрек. Неуловимый осадок в дальнем уголке сознания, где пустит корни и будет расти стойкая обида Фанни на мать.
– Я не могу больше кончить в тебя, – говорит Фабрис.
Он стягивает презерватив со своего дряблого члена, бросает его в изножье кровати на ковер, бурый в полутемной комнате, и снова ложится в постель. Жонас обнимает его. Он угадал, когда Фабрис встал, следы у него на боку, усилившуюся худобу от поста, который тот наложил на себя, как епитимью, чтобы очистить кровь.
– Ничего, это не страшно, – говорит Жонас, прижимаясь к нему.
– Еще как страшно, – отвечает Фабрис.
Жонас пожимает плечами. Обнимает его еще крепче в надежде успокоить или снять напряжение.
– Мне и не хочется совсем, – говорит он, тихонько смеясь.
– Я понимаю, что ты меня не хочешь. Я уже не выношу своего вида в зеркале. Моя собственная сперма мне отвратительна. Когда я кончаю, мне сразу надо отмыться, оттереться, как будто я могу смыть с себя эту гадость. Но ты, Жонас, ты должен жить, твое место с живыми.
Тот вздыхает, садится в постели, берет пачку сигарет с ночного столика. Фабрис откидывает простыню и показывает свои тощие ляжки, выпирающие кости на бедре. Он щиплет кожу на животе:
– Скажи, тебе хочется трогать меня, трахать меня?
Жонас не может смотреть на это исхудавшее тело, снова играть в эту игру, ему слишком больно. Они молча курят. Вдруг Фабрис бросает свой окурок в стакан с водой и говорит:
– Знаешь что? Все кончено.
– Что кончено?
– Мы с тобой, давай на этом закончим.
Он вскакивает с постели, поднимает с пола свои трусы, натягивает брюки.
– Ты сам не знаешь, что говоришь. Ложись, два часа ночи, – умоляет Жонас.
Фабрис надевает футболку, прикрывая впалую грудь:
– Нет, нет, наоборот, я все понимаю! Абсолютно, исключительно все понимаю. Смешно думать, что так может продолжаться, что ты будешь продолжать любить меня, а я продолжать уходить, и мы никогда не посмотрим правде в лицо. Можешь ты мне сказать, ты, куда мы катимся? Что ты делаешь со мной, черт побери?
Он возбужден и бледен, на шее вздулась жилка.
– Ну… я люблю тебя, – говорит Жонас, – это очень просто, я думаю.
– Так знай же, что я презираю эту любовь, донельзя глупую, донельзя абсурдную, эту любовь, которая даже не способна меня вылечить, никому не нужную, заставляющую меня держать тебя пленником в этой постели и говорить себе, что нет, я тебе не противен. От этой любви ты слепнешь и глупеешь. А я каждую секунду думаю, что полон этого яда. Я гнию изнутри и нежусь в твоих объятиях, когда у тебя вся жизнь впереди.
Фабрис надевает куртку и джинсы. Жонас хочет что-то сказать, но он кидается к нему и закрывает рот рукой. Жонас вырывается, но Фабрис на диво сильный, и он прекращает сопротивляться, не то они, чего доброго, подерутся.
– Молчи, – просит Фабрис, – только не говори ничего, если твои чувства ко мне и вправду таковы, как ты уверяешь, молчи.
Он убирает руку, и горло Жонаса сжимается так, что он вряд ли сможет произнести хоть слово.
– Все это кажется нам очень драматичным, но, в сущности, знаешь, ничего подобного. Мы сами раздуваем себе драмы из пустяков. Это все склонность человека к трагедии. Жонас, я хочу, чтобы мы вспоминали не этот вечер, но все другие, что были раньше. Те, когда мы любили друг друга, отчаянно любили. Часы чистого счастья. А теперь, я знаю, эти часы миновали. Впереди только неудачи, безнадега, компромиссы, так что надо суметь остановиться сейчас, в лучший момент, чтобы не испортить всего остального.
– Иди на хер, – цедит сквозь зубы Жонас.
Фабрис улыбается, наклонившись, целует его в лоб, в правый висок, в скулу, в нос, в подбородок, в губы, в ямку на шее, выпрямляется и уходит. На неуловимо короткий миг задерживается в дверях и замирает в лиловой тени, но не различить черт его лица, повернутого к кровати. Оставшись один, Жонас курит и думает, что Фабрис вернется. Ему все равно без него не обойтись. Он у него в руках, Жонас уверен. Но слова звучат эхом в его голове, и поцелуи горят на коже лаской, дарящей истому.