— Он говорит, что я необразованная и некультурная, что я книжек не читаю! Что же, выходит, если человек книжки не читает — он уже и неумный? Что же, выходит, и батько и маты мои дурни? Если бы училась, и я образованной была бы. Правда? Ну скажи? Чы взять мово дидуся. Так к нему, я тебе рассказывала, когда еще маленькой была, прохфессор из Херсона приезжал. Меня на коленях держал. Пинчук ему фамилия была. Дидусь, бывало, рассказывает, а прохфессор все-все в книжицу записывает. И писни всякие, и байки — про сич запорожскую, про Сагайдачного-гетьмана. И говорил всем сельчанам, что дидусь мой ученей всяких ученых!.. А ведь ни читать, ни писать не обучен был…
Эх, не сознаться ли мне наконец, что знаю, знаю этого «прохфессора»? Но зачем? Пусть Тоня говорит, ей легче станет.
Тоня, прослезившись, наклонилась и потянулась через меня — убавила опережение зажигания. На миг лишь я плечом ощутил ее теплую острую грудь. Ладони мои сделались влажными от охватившего волнения. Мы поменялись местами — Тоня села за руль, я на крыло. Видно, ей нужен был сейчас руль, чтоб унять волнение.
Я думал о том, как причудливо переплетаются судьбы человеческие. Какие-то непонятные чувства удерживали меня от того, чтоб сказать Тоне о том, как я ее люблю, как мне самому порой бывает сиротливо на душе. Зачем печалить Тоню. Хватит ей переживаний из-за студента, у которого душа, знать, куда не так красива, как его почерк. Каким плохим человеком надо быть, чтоб обидеть Тоню! Или не любит он ее? Как же можно Тоню не любить! Я предаюсь мечтам о мести этому студенту, одна месть страшней другой, — и каждой по отдельности хватило бы, чтоб стереть его с лица земли, если бы только мечте моей дано было вдруг осуществиться!
После четырех культиваторов, которые обычно тащит юркий трехколесный «фордзоник», воз с мешками ему, видно, кажется сущей забавой. Трактор бежит легко проселочной дорогой, вихляющий воз без дышла, сверкая шинами, поднимает за собой длинный шлейф пыли, поскрипывает несмазанным передком.
Трактор тряхнуло на широкой выбоине. Тоня остановила машину. Это была не простая выбоина, а бывшая дорога, пересекшая нашу. След ее далеко и смутно убегает в рожь. И во всю длину этого следа — колос стоит низкорослый, чахлый и пристыженный.
— Вот, видишь, сколько ни пашут, а хлеб на этой бывшей дороге не растет. Проклятущая дорога. Чугун, а не земля… Эх, купыри зеленые!..
И Тоня мне рассказывает печальную историю, которая обжигает мое мальчишеское воображение — не столько живостью изложения, сколько сама по себе. Невеселая история…
…Она тогда заигралась с подружками и не встретила корову из череды. Домой прибежала, глядь в стойло — коровы нет. Метнулась на зады огородов, к колодцу — и там нет… А отчим, царство ему небесное, лютый, чуть что — вожжами ее охаживал. Не найдет корову — пусть лучше домой не вертается…
Бежит она босая по степи, колючки клятые все ноги раскровенили, а она и не чует, она бежит и плачет. А тут уже и сумерки, а вскоре и темь, — на небе ни луны, ни звездочки. Черное небо. Тоня дальше бежит, ложится на землю — в степи всегда так, если хочешь увидеть далеко: на краю, меж расступающимися землей и небом хоть воз, хоть корову сразу увидишь.
И Тоня увидела — большое черное пятно… Сперва обрадовалась: она, корова! Ан, нет! Растет пятно, быстро-быстро надвигается, а вместе с ним — гул. Аж земля дрожит. Замерла Тоня, ни жива ни мертва. От страха и крикнуть не может…
И вот уже мимо нее катит обоз. Может, банда? Пробирается куда-то под покровом ночи? Но ведь давно уже ни банд, ни бандитов нет. Только разве в рассказах старших о них слышишь. «Батьками» называли себя. Про одного «батьку Махно» сколько наслушалась! Хорош «батько»: коней и хлеб, сало и холсты, все у «сыновей» отбирал, по курам пальбу из маузеров вели!
На возах — бабы и детишки, узлы и кадушки, котлы и таганы, все громыхает, стонет, вопит, орет. Кони в мыле, а по ним вовсю стегают, вовсю по их хребтам гуляют батоги. Цыганские песни и хрип лошадей, детский плач и разбойный свист погонычей, бабий визг и причитания…
«Залякалась я… Что за лыхо плаче, что за беда скаче». Еще долго Тоня слышала из сомкнувшейся за цыганским табором ночи пенящийся и клубящийся гул. Он еще долго будет наполнять кошмарами сны девочки, вскакивавшей с лихорадочно бьющимся сердцем, с душераздирающим криком: «Мамо!»
Тоня опять упала на землю и долго рыдала. Только под утро нашла ее мать в степи. Корову соседи пригнали, за их копенкой торчала, сено смыкала. И куда, куда мчался табор? На станцию? В далекий Крым, к теплому морю и цветущим садам? Горемыки вечные — и вечные скитальцы! Тоня их жалеет, она всех-всех жалеет, кто бедствует, кто гонится за долей всю жизнь, за призраками легкого счастья. «Кажуть люды — на чужбыни гирше буде!»