Агриппина только теперь сдвинула со лба полосатый серо-белый и тяжелый платок, и все — правленцы во главе со счетоводом уже давно пришли из соседней комнаты, чтоб посмотреть на необычную посетительницу, — увидели, что лицо это вовсе не старухи, а исхудалой молодой женщины, что лет ей, может, с небольшим за тридцать, что взгляд таил нелегкий опыт пережитого — ни подобострастия, ни осуждения — все от людей, мол, и хорошее, и плохое, но жизнь милостива.
— Одна осталась. Батьку, братанов — всех лишилась я, люди добрые. Надо працювать, — добавила Агриппина каким-то бесцветным голосом уставшего, но смирившегося с бедой человека. Она подумала и сочла необходимым объяснить этим молчаливо и сочувственно взиравшим на нее людям, которых судьба счастливо уберегла от тех испытаний, которые выпали ей. — Любую работу сдюжу! Оцэ ото не смотрите, что оттощала. Кость есть, мясо нарастет! Со скотиной могу. Но краше в бригаду. К людям. В поле як на воле. А в городе — не хочу. Где родились, там сгодились.
— Работа — она всегда спасает человека, — многозначительно вставил Жебрак. Он украдкой и вопрошающе глянул на правленцев, протянул справку счетоводу. И молча ждал его слова.
Тот, прочитав справку, вслед за правленцами, за секретаршей, тощей, с лицом одержимой богомолки, поудивился, что имя Агриппина через два пэ написано, и кивнул головой; Жебрак, не подав виду, что доволен их кивками, обернулся опять к Агриппине.
— А в родное село — не хочется?.. Ну да, ну да… Понимаю. И дом, если не заняли под правление или сельсовет, вернут. Его продать можно. Может, сначала наведаться? Нет, я не отказываю! Чтобы справней вышло. Ну, ладно, сама еще подумаешь об этом!
— Да я хоть в любой клуне… К лету дело идет, на поле жить можно. Кожен кустик ночевать пустит. Чай бессонницей не страдаю.
— У меня будете жить, — сказала тощая секретарша Жебрака. — И никакой платы не возьму с вас. Корова доится, поправитесь…
Так Агриппина, наша скирдовщица Гриппа, осталась в колхозе. К ней меня и направил сейчас Жебрак. Мне надлежало тянуть волок соломы — от молотилки наверх скирда, тянуть туда, где вилами орудовала Агриппина, едва видная снизу, вся утопавшая в соломе; одна лишь мелькала белая блузка ее. Снизу казалось, и впрямь неулетающая и неутомимая бабочка там все время трепещет крылышками, бьется на ветру, не желая ему уступить, отстаивая свое естественное право — жить под ясным, солнечным небом.
Волок представлял собой нечто вроде сети из жердей, тросов и веревок. Его лошадью подтаскивали к молотилке, расстилали, заваливали высоким насколько можно стогом соломы, потом захлестывали веревкой и цепляли к главному тросу, убегавшему на скирд. Противоположный конец троса и надлежало мне тащить. В моем распоряжении было трое лошадок, бойко тащивших передок от воза, к которому крепился трос. «Годи!» или «Стой!» — кричала мне Агриппина. Она развязывала волок, освобождала сеть от соломы — и ту опять лошадкой тащили к молотилке. Мои лошадки были смирные и послушные — кнута даже не требовалось. Без понукания уже привыкли они, поднатужась, оттаскивать волок, чтоб потом возвращаться с передком налегке.
Поладив быстро с лошадками, я и не подозревал, какую коварную месть уготовили они мне за долгую и видимую смиренность свою… Нет смирения! Где неволя — всегда жди бунта.
«Годи!», «Стой!» — каждый раз раздается команда Агриппины, и я привычно натягиваю вожжи. Но что это вдруг случилось с моими лошадьми? Закусив удила и вывернув морды, они, не слушаясь вожжей, вдруг понесли! Вот уже и край дорожки, которая после недавнего дождика успела уже затянуться пшеничной муравой! Значит, волок уже миновал свое место, он уже на краю скирда, на давно уложенном краю — и вот-вот рухнет с высоты!..
Мне все же удается остановить лошадей. Но, видно, слишком поздно… В глазах рябит от платков, запыленных лиц, кепок и тюбетеек. Шум, гам, ничего не разберу из голосов и выкриков.
— Жив, значит? — зловеще шипит мне прямо в лицо машинист.
Разговорчив стал! Я не успеваю ответить, что жив — увесистая оплеуха достается моей щеке; как крапивой она обожгла подглазницу. Я теперь только догадываюсь — по необычной тишине на току, — что трактор заглушили, молотилка стоит. Все бросили работу, чтоб ринуться ко мне. Но почему-то никто не смотрит на меня, все, задрав головы, отбегая от стога, смотрят наверх.
Наконец и я начинаю понимать, что произошло. Сам Жебрак — откуда он только взялся сейчас на мою голову? — поддерживая Гриппу, ведет ее вниз со скирда; они спотыкаются, падают — Гриппа освобождается от рук председателя, поправляет волосы и платок и сама, прихрамывая, наконец, спускается на землю.
Волок проехался по Гриппе! Прокатился по ней всеми своими тросами, узлами и жердями! И во всем виноват я, мой недосмотр. Все считают, что я ворон считал, не слушал окрика Гриппы и погнал лошадей дальше рубежа! А разве объяснишь им? Я никогда не умел оправдываться…