Накромсанное на куски время неутомимо влечет между тем себя вперед, и в следующем удержанном в памяти эпизоде я уже стою не около музыкального центра, а около лоснящейся нарезкой металлической фольги серебристой елки, и не с Ирой, а с Фамусовым, и с удовольствием раскрываюсь ему, говоря о вещах, о которых не позволял себе с Ирой даже и заикнуться. Например, о том, что Терентьев турнул меня из программы. О чем, не заступи я грань, ни за что, понятно, не стал бы и поминать.
– Подождите, это как это, – говорит Фамусов, – что значит, он вас турнул? Вы что, лишены возможности выходить в эфир?
– Абсолютно, – говорю я.
– Хорошенькое дельце, – говорит он. – Что вы такое натворили?
– Если бы, – говорю я. – Он хочет, чтобы я настучал на одного сотрудника.
– Ну и? – говорит Фамусов.
– Что ну! – говорю я. – Не смог удовлетворить его интерес.
Фамусов хмыкает. Наверняка он понимает меня более плоско, чем это было на самом деле.
– Видите ли, Саня, – говорит он затем, – бывает, что по-другому никак невозможно.
– Бога ради, – говорю я, отмечая для себя, что именно так, в варианте «черное-белое», он меня и понял. – Но тогда нужно знать, к кому обращаться.
В этот ответ я вкладываю уже все смыслы, и Фамусов, уловив его многослойность, некоторое время молчит, расслаивая его для себя и оценивая.
– Что, потолковать с ним? – прерывает он молчание.
– О чем? – говорю я.
– Чтобы он вернул позицию к исходному положению, – с витиеватостью отвечает Фамусов.
Это было мгновение, когда сюжет моей жизни мог потечь совсем другим руслом. Мне только следовало сказать о своем положении волонтера в программе Терентьева и попросить о зачислении в штат. Будь я в штате, с трудовой книжкой в отделе кадров, шестерни судьбы сцепились бы по-иному. Не знаю, хорошо бы это было или нет, я только констатирую факт: по-иному. Оформленная официальным приказом жизнь – это все равно как река, вправленная в гранитные берега: так просто в новое русло ее уже не пустишь. Но попросить о штате значило открыть Ире свое истинное положение в Стакане. Которое ей известно не было. Нет, я вовсе не таился от нее. Но так вышло, что не было случая сказать об этом, вернее, так: нужды, – и она не имела понятия, что я всего лишь приблудная овца в племенном стаде. И вот – чтобы узнала от отца? Я не мог позволить себе этого. Это бы унизило меня. Не то чтобы я такой гордый. Гордость тут вообще ни при чем. Дело в чувстве достоинства. Оно у меня, пожалуй, гипертрофированное. И ничего я с этим поделать не в состоянии.
– Потолкуйте, – сказал я Фамусову.
Апофеозом встречи Нового года стало мое знакомство с чердачным этажом этого респектабельного хауза, куда меня в какой-то момент увлекла Ира – сначала попросив сопроводить на лестничную клетку, чтобы там всласть подымить, потом предложив подняться повыше, а там и просто схватив за руку и потащив по лестнице все дальше, дальше – в темноту, в глушь, чащобу…
Когда, впрочем, мы очутились на лестничной площадке чердачного этажа, оказалось, что здесь совсем не так уж темно – свет, проникавший снизу, отражаясь от беленых стен, разжижал мглу, и на площадке стоял тот полумрак, в котором все можно если не видеть, то ясно осознавать.
– Ну что, – сказала Ира, выбрасывая сигарету в этот полумрак, проникая руками мне под пиджак и принимаясь выбирать на спине из-под брюк рубашку. – Измучился, да? Хочешь, да? Прямо здесь хочешь? Думаешь, можно?
Желание обнаружилось во мне незамедлительно. Словно она распечатала его своими словами – как кувшин с запечатанным там джином, – и оно вымахнуло наружу стремительным жадным зверем, радостно одуревшим от свободы. Через мгновение я уже сдирал с нее мешающий моему зверю холодящий нейлон колготок и шероховатый ажур трусиков, она угождающе переступала ногами, помогая моей задаче, переняла у меня невесомый комок и сунула мне в карман пиджака, а следом, змеино поведя всем телом, освободилась от наброшенной на плечи перед выходом на лестницу куртки и положила за собой на перила.
Куртка была как нельзя кстати. Надо полагать, несмотря на респектабельность дома, пыли здесь было предостаточно, и не куртка бы, я не решился бы прислонить ее к перилам.
– Ты думаешь, можно здесь, да? – спросила над ухом Ира, словно не была уже раздета и еще решала для себя, делать это или нет.
Я не ответил. Течение уже вносило меня в ее жаждущий водоворот, что тут были мои слова.
Шагов на лестнице я не слышал. Как бы ни тихи они были, звуков их не могло не быть. Но звуки шагов на лестнице заглушались звуками наших движений. Похлопывали, раскачиваясь, полы моего пиджака, шуршал поднятый подол ее платья между нашими животами, шелестела куртка на перилах, и в самих перилах тоже что-то тоненько поскуливало, – действие, носящее название траханье, в не предназначенной для того обстановке может иметь массу сопровождающих его звуков.
Я услышал лишь голос. Раздавшийся совсем рядом и так неожиданно, что мой зверь, помимо всякой моей воли, легким дымком мгновенно свился обратно в родной кувшин, и лоно, где я гостил, исторгло меня из своей обители.