– Из Евразии типа, – усмехнулась она. – Лучше на «ты».
– Якутка, что ли?
– Бурятка наполовину. А что?
– Я ведь не просто потрахаться. Мне, понимаешь, нужно, чтобы ты во мне разбудила уснувшую сексуальность.
– Не вопрос, – она подошла к Ворожееву, поцеловала его в губы и стала расстегивать ему ремень на брюках. Присела на корточки.
– Погоди! – сказал Ворожеев и отшагнул назад. – Присядем. Ты мне лучше расскажи, как в тебе сексуальность проснулась в первый раз.
– Ночью, – сказала она. – Увидела, как сестра на соседней кровати со своим хахалем. Я проснулась. И сексуальность тоже. Типа захотелось. Но я еще маленькая была.
– А ты вообще знала, что это такое?
– А то. Мы же сначала в деревне жили. Это городские такие невинные, а мы с детства видели, как баран овцу кроет, например.
– Хорошо было в деревне?
– Ого!
И она стала рассказывать про забайкальскую степь, огромную и чуть волнистую, то желтую, то коричневую. Про горы на горизонте. Про синее небо с облаками, как громадные волшебные башни. Про стада овец, про лошадей и собак. Про бабушку и дедушку, папу и маму, братьев и сестер.
Потом Ворожеев спросил:
– А зачем тогда в Москву приехала?
– Извините, – сказала она и поглядела на часы. – У меня через полчаса другой клиент. Мне, конечно, с вами очень интересно, но давайте уже скорее.
– Давай я лучше в другой раз приду. Ты когда свободна?
Другой раз был послезавтра. Она рассказывала про школу, учителей, потом про техникум, про тетю, у которой жила, но про первую любовь опять не хватило времени. На следующей неделе было еще два дня – на этот раз про любимые книжки, а про первую любовь она как-то избегала. Ворожеев собрался к ней в следующий вторник, но она сказала: «Давайте перерыв, у меня по календарю месячные с понедельника». – «Да при чем тут!» – рассмеялся Ворожеев. «Ах, да, извините», – сказала она и покраснела, это видно было под смуглотой ее милого скуластого большеглазого личика. На другую неделю Ворожеев добился-таки про первую любовь, это была грустная история с пьянкой, битьем и абортом, но она сказала, что всё уже забыла и простила, и стала рассказывать, как умер папа, мама тут же вышла замуж, как старшая сестра отжучила у мамы дом с помощью брата, и мама с отчимом и младшей сестренкой забомжевали, а потом отчим то ли приставать к сестренке стал и получил от мамы по башке, то ли сам по пьяни упал головой на острый камень. Теперь мама с сестренкой, считайте, пропащие совсем, пьют и колются. Так ей тетя написала. Она их уже давно не видела. Но на все воля небес, – она подняла голову к потолку, закрыла глаза и сложила ладони.
– Сансара? – спросил Ворожеев.
– Ну, типа, – недовольно сказала она. – Хотя не знаю точно. Но вот как есть, так и есть.
Ворожеев вдруг понял, что эти свидания обходятся ему в полтинник в месяц. Словно бы прочитав его мысли, она предложила скидку. Но Ворожеев сказал: «Нет, нет, что ты!»
Ходит он к ней до сих пор.
Развелся с женой, рассорился с дочерью, купил маленькую квартирку в Беляеве. А на все вопросы Чихачёва машет рукой и расстегивает на сорочке третью пуговицу; он очень растолстел за последние годы.
КОШКИН И ЛЕВАШОВ
Это были самые бедные похороны из всех, которые доводилось видеть доценту Кошкину.
Хотя он в своей жизни видел гораздо больше бедности и грубости, чем богатства и душевной утонченности.
Но на похоронах грубая нагая нищета всегда смягчалась, прикрывалась. Благолепием службы в сельской церковке, когда он хоронил деревенских стариков – дальних родственников бабушки и дедушки. Тихим достоинством старух в черных юбках и белых блузках, когда одноклассники провожали в последний путь одиноких учителей из его школы. Или истошными рыданиями вдовы, когда в соседнем подъезде поминали алкаша, отравившегося аптечной настойкой.
Но здесь, на этом прощании в больничном морге, не было вообще ничего – только дешевый гроб, тетка в синем халате, двое ребят-грузчиков и непонятная женщина в розовой куртке, с бледным и пухлым лицом. Она держала за руку мальчика лет восьми и мрачно смотрела на доцента Кошкина, на его строгий костюм и новые туфли. Она как будто хотела послать его куда подальше.
Цветов не было совсем. Иконки и листка с молитвой – тоже. Это было не прощание с покойным, а избавление от мертвого тела – видать, обрыдшего всем еще тогда, когда оно было живым. Доцент Кошкин положил в гроб десяток крупных алых роз, и ему показалось, что эта женщина зашипела от ярости. Еще бы – полторы тысячи рублей стоил этот букет.
– Вы кто покойному будете? – спросила она наконец.
– Учились вместе, – вздохнув, сказал доцент Кошкин. – Бедный Саша…
Она то ли хмыкнула, то ли коротко заплакала. Всплакнула, как говорят в народе.