— И Муська исчезнет! — уверенно говорил Владик вслед презрительно поднятому Муськиному хвосту. — Зачем Муська? — пояснял он. — Пока я жив, она и нужна, а умру — и ее не станет. Никого не станет. Зачем же им всем жить, раз меня не будет?!
Некрасивая Лера долго молчала, утирая нос тоненькой, не толще мышиного хвостика, косичкой с вялым бантиком на конце, и взирала на Владика с немым восторгом.
Он не мог не вызывать восхищения, этот мальчик с мягкими, слегка вьющимися черными волосами и большими бархатными глазами на здоровом румяном лице. Мама Владика, известная на всю Люсиновскую улицу и в ее окрестностях портниха, заработанные ночными бдениями за швейной машинкой деньги тратила большей частью на сына. Причем одевали Владика исключительно в заграничные, купленные у спекулянтов костюмчики: начиная с пятилетнего возраста, в гардеробе этого мальчика не было вещи, изготовленной где-нибудь ближе Парижа. «Херувимчик!» — ахала мать, глядя на мальчика, словно живьем сошедшего с рекламной картинки. И, считая свое мастерство портнихи недостаточно высоким, чтобы самолично обшивать эдакого ангелочка, она могла обегать всю Москву в поисках матросского костюмчика, которым «заболевал» сын, увидев такой на каком-нибудь мальчике по телевизору.
— Владик! А вот сейчас там, ну во-он там, — Лера неопределенно махала рукой куда-то себе за спину, — там, ну, где улицы, проспекты, магазины… «Детский мир»… и еще кино… и люди… Это все, они все, что ли, тоже для тебя? Для одного, что ли, тебя?
— Для меня, — кивал Владик, поворачиваясь к Лере спиной и продолжая усиленно работать лопаточкой. — Только из всех там сейчас никого нет. Ни людей, ни магазинов. И «Детского мира».
— А… А… А где же они?
— Да нигде. «Где»! Нету.
— Ка-ак?! — выдыхала Лера и от ужаса засовывала в рот косичку.
— Так. Если вот я сейчас пойду и зайду вон за угол, все это сейчас же появится. И люди, и кино, и все-все-все. А пока меня нет, и их нет. А уйду — и все исчезнет. И так все время, поняла?
Этот примечательный разговор, состоявшийся в детской песочнице во дворе одного из домов на Люсиновской улице более пятнадцати лет тому назад, можно назвать знаковым для всей жизни Владика.
Потому что в отличие от большинства пятилетних мальчиков, которые, вырастая, в девяноста девяти случаях из ста забывают о собственных нелепых младенческих фантазиях, Владик умудрился пронести стройность им же самим изобретенной философской системы «Я здесь — и все здесь, я умру — и ничего не будет» через всю жизнь. И ни разу не получил за нее по физиономии или даже по шее. Люди смеялись, удивлялись, некоторые улыбались презрительно — но в конечном счете Владик всегда получал все, что просил. Или хотел.
Все изменилось через десять лет, когда мальчику только-только исполнилось шестнадцать.
Хотя, наверное, перемены начались гораздо раньше. Если бы Владик в ту пору был чуть меньше занят вопросом, почему самая интересная девочка в классе, отличница Оля Федоркина, продолжает водить компанию с прыщавым первокурсником пединститута, упорно не замечая его, Владиковой, красоты, наверняка он обнаружил бы, что его мать становится какой-то загадочной. Сорокапятилетняя женщина, родившая сына на исходе третьего десятка, что называется, от проезжего молодца, только ради того, чтобы слышать в своей одинокой квартире дыхание родного существа, вдруг стала вести себя так, словно она имеет право на свою, независимую от Владика, личную жизнь.
Галина Семеновна начала исчезать по вечерам, а в те дни, когда оставалась дома, подолгу смотреть в кухонное окно, выходившее во двор. От каждого телефонного звонка она заливалась густым багровым румянцем и бросала на сына испуганный, даже несколько затравленный взгляд. Но этих перемен мальчик не увидел, как не увидел и того, как на материной полочке в ванной комнате вдруг выросла батарея кремов и лосьонов для лица, а сама мать сменила привычный перманент на модную стрижку и впервые за свои сорок пять лет сделала маникюр. Все это, вместе взятое, омолодили Галину Семеновну лет на десять, но Владик этого упорно не замечал. Не видел он и сияющих, но одновременно и виноватых материных глаз. Или не хотел видеть?
— Убери руки… За совращение несовершеннолетних знаешь что дают? — насмешливо сказала в один прекрасный день Оля Федоркина, когда Владик вздумал было прижать ее в темноте школьной раздевалки. — Вместо института будешь лет пять зубной щеткой парашу чистить! Или не боишься? Думаешь, папаша отмажет?
— Чей папаша? — ошалел Владик.
— Твой — чей! Или ты не хочешь «папочкой» его называть? Останетесь в официальных отношениях?
— Да с кем… в официальных?
— С участковым! Плотниковым! Папочкой твоим… будущим!
— Ты что… дура?! — вырвалось у Владика. Вообще-то он девочкам никогда не грубил. Да и мальчикам тоже — Владик не любил конфликтов.
— Сам дурак. Пусти!!! — Федоркина оттолкнула его руку и, сдунув с потного, но все равно очень хорошенького личика нависшую челку, сдернула с железного крючка расшитую по последней молодежной моде куртку.