Кланялся в ноги, с плачем величал позднего гостя: «Господине», разобрав его форму. К месту и не к месту кричал: «Да живей царь Александр!» — цыкал сердито на хорошенькую смуглую девочку, на вид лет четырнадцати. Та, испуганно ёжась, прилипла к косяку двери, закусила белыми как кипень зубами оборку рубашонки, с жгучим любопытством настоящей южанки сверкала исподлобья на офицера огромными глазами.
Усадьба, оказывается, была постоялым двором, и хозяин его, Христо Вальджиев, по его словам, должен был работать «как вагабонд» всю свою жизнь, чтобы насытить аппетиты турецких чиновников. Но теперь — да живей царь Александр — всё изменится к лучшему. Правда, когда к перевалу проходил Гурко, русские солдаты забрались в погреб искать оружия и выпустили из бочек уксус. Его, Христо, как на грех, не было дома, а эта грязная грешница испугалась и спряталась, словно русские — да живей царь Александр — не братушки, неверные башибузуки. Но это пустяки. Комендант в городе говорил ему, Христо, что убытки всем возместят, как только царь Александр — да живей — прогонит неверную сволочь за Босфор, в Азию. Ах, он, Христо, совсем помешался от радости принимать у себя такого гостя. Воевода, наверное, голоден? Христо неделями жуёт сухой хлеб, но для воеводы и его команды, если, конечно, не превысить числом его скромных запасов, у него отыщется пара-другая кругов овечьего сыра. Только сена негде достать. Воевода может отсечь ему голову — толстяк Христо демонстративно подставил жирную шею — но… братушки — да живей царь Александр — начисто вымели под навесом, и ему, Христо, генерал обещал выхлопотать крест за то, что он отказался взять деньги за сено.
Когда выяснилось, что команда «воеводы» исчерпывается самим «воеводой», торопливость болгарина несколько угасла, зато выросла развязность.
Когда отогревшийся в спёртом воздухе болгарского жилья «воевода» превратился в девятнадцатилетнего безусого мальчугана с разгоревшимися по-девичьи щёками, с ресницами, непослушно занавешивавшими заспанные глаза, в то время как зубы вяло и сонно жевали, машинально, молодой кислый сыр, — хозяин постоялого двора сразу сменил раболепный тон на отечески покровительственный. Через четверть часа Христо уже запросто похлопывал корнета по плечу, тыкал с ласковым хохотом пальцем в живот, и, когда гость вытянул из кармана плетёный ремешок с дорогим золотым хронометром, хозяин без всякой церемонии потянул часы, не спросясь, к себе, долго салил крышки жирными пальцами и, выпуская из рук, цокнул языком не то восхищённо, не то сокрушённо.
Хорошенькую смуглянку хозяин скоро выгнал из комнаты. Девчонка глупа, как Валаамова ослица. Навязала её ему на голову покойница сестра. Девчонка вся в мать. Та была красавица… на горе себе. Приглянулась паше, да не захотела покинуть мужа. Ну и обоих «поризали турци-те».
Корнет, несмотря на мутную апатию страшной усталости, вздрогнул не столько от ужаса перед фактом, сколько от простоты и равнодушия тона нежного брата. Кто знает, не ждёт ли и эту прелестную смуглянку такая же участь, когда передвинутся войска. Несколько раз улыбнулся за ужином огромным чёрным глазам, пугливо блестевшим в щель чуть приоткрытой двери.
Так за столом и заснул с куском недожёванного сыра во рту. И не мог поручиться, во сне или наяву произошло то, что помнилось дальше.
Выходил Христо или нет — он не помнил. Но что запечатлелось в памяти — это, вместе с неожиданным грохотом, стуком в наружную дверь, фигура хозяина на пороге столовой. Но какая фигура? Багровое от ужаса круглое лицо, рот в виде буквы «о», обведённый чёрными хвостами усов, вскинутые кверху в отчаянии руки с растопыренными жирными пальцами.
— Турци!..
Близко, перед самым носом поражённого офицера, покрытые жилками, в ужасе ворочающиеся белки.
— Турци! Турци-те!.. Башибузуки!
Сколько холодного, леденящего ужаса может вместить одно слово. Башибузуки. Те, о нечеловеческих зверствах которых он читал в Петербурге длинные газетные столбцы. Читал и не верил, может ли дойти до этого ужаса созданный Богом человек.
Тотчас же рядом встала другая яркая мысль. Быть может, их не так много? Будем защищаться. А если нельзя — три пули. Две им, мужчинам, и третья тому несчастному прелестному ребёнку, что в ужасе прячется за дверью соседней комнаты. Он не отдаст его живым в руки потерявших человеческий облик зверей.
Не мелькнула — он с гордостью помнит — не мелькнула даже на миг позорная жалость к себе, зависть к другим. Разве не на смерть он ехал сюда, в армию?
Но зато сразу оледенела, застучала душа, бессильно подогнулись колени, бессильно упала рука, торопливо искавшая у пояса кобуры.
В кобурах оба револьвера. Кобуры… на седле…
Он безоружен. Длинным тупым палашом даже не размахнуться здесь, под низким бревенчатым настилом.
Обезумевший от ужаса Христо хрипит над ухом:
— Аз момо, господине. Аз, Христо…
Жирный грязный палец с серебряным кольцом указывает на пол. Люк в подвал.
Но он, офицер русской армии, не оставит в беде братушку с ребёнком. Смерть, так смерть вместе.