Космологический
Символ возник в античной Греции и связан с зарей философии, он «рожден из первоначального разделения дискурсов ценности и бытия»[644]. Мейясу называет это разделение расщеплением. С одной стороны, астрономия и досократическая философия природы отбрасывают мифологические объяснения неба и заменяют их рациональными. С другой стороны, однако, этика на какое-то время задерживается в традиционном мышлении: «поэтому образованный грек вполне мог объяснять мужество пересказами подвигов Ахиллеса даже после того, как переставал верить в подобные объяснения, если речь шла о движении планет»[645]. Сократ и последующие мыслители попытались сделать то, что еще не попробовали досократики: восстановить разорванную связь между отличающимися друг от друга дискурсами о природе и этике. По сути, космологический Символ указывал на рациональность, управлявшую небесным сводом, и предлагал людям принять такую рациональность и для руководства собой.Теперь обратимся к «сворачиванию космологического Символа», которое «может быть связано с ньютоновским разложением планетарных орбит на линейные движения, [по природе] тождественные земным движениям»[646]
. Аристотелевское разделение на естественное и насильственное движение устраняется, и вместе с ним исчезает любая надежда на космическую рациональную справедливость, в которую больше никто не может верить. Мейясу видит в этом сворачивании причину «чувственного и вольнодумного скептицизма, который пронизывает размышления авторов Просвещения»[647]. Новый Символ, натуралистический или романтический, возник благодаря Жан-Жаку Руссо (1712–1778), который попытался «заменить оппозицию между подлунным и надлунным, свойственную космологическому Символу, оппозицией между природным и социальным»[648]. Благо больше не находится в небе, которое становится всего лишь еще одним местом насильственных движений, теперь оно обнаруживается в сострадании, в нашей симпатии к невинным детям и в живой природе, животности, или теле. Однако за считанные десятилетия этот Символ сворачивается под тяжестью своих явных изъянов, таких как очевидный факт, что «сострадание не более свойственно всем людям, чем война, насилие или жестокость»[649]. Эту краткую эпоху сменяет «подлинный преемник греческого Символа», а именно исторический Символ. Неспособные более верить в Космос или Природу как гаранты наших ценностей, мы находим утешение в Истории как источнике того, что мы ценим. Мейясу считает, что ныне, спустя долгое время, исторический Символ постепенно исчезает на наших глазах. Легко понять, почему история казалась таким хорошим кандидатом на то, чтобы достойно руководить нами: «Движение истории по своему характеру не вполне человеческое, поскольку не является результатом чьей-либо индивидуальной воли. Но, подобно законам природы, оно не абсурдно, так как знает свой конец и наивысшую точку – Справедливость»[650]. Это особенно наглядно в случае двух противопоставляемых телеологических теорий экономики. С точки зрения либеральной теории, все эгоистичные поступки индивидов в совокупности ведут к возрастанию блага, как, например, в известной басне о пчеле Бернарда Мандевиля (1670–1733). В то же время «с марксистской точки зрения, социальное становление реализуется через необходимое саморазрушение всего, что отчуждает людей, и таким образом достигается их освобождение»[651].Все эти три Символа объединяет вера в реальную необходимость – в последнее время вера в то, что история и экономика поведут нас в правильном направлении в соответствии с неумолимой логикой. В противоположность этому, «фактическое предлагает новую, первую не
-метафизическую, символизацию»[652]. Мир «теперь отождествляется не с определенной и вечной субстанцией, а с возможностью изменения, не подчиняющегося никакому закону»[653]. В результате мы больше не можем думать об этом мире как о сущностно лучшем или худшем из всех возможных миров, поскольку гипотетически он мог бы стать любым из них. Если мы примем фактический Символ, это воодушевит нас по поводу Мира справедливости. Но что случится, если этот Мир каким-то образом станет реальным? Не будет ли такой совершенный Мир в чем-то тоскливым или депрессивным? Различие между имеющейся у нас этикой, которая надеется на Мир справедливости, и этикой самого Мира справедливости, когда он наступит, Мейясу называет «этическим расщеплением»[654]. Он считает возможным «определить точную природу противоречия между этикой, управляемой воодушевленностью Символом, и этикой, управляемой более подлинным принципом»[655].