Этика не может быть обоснована при помощи Бога или тавтологического кантовского понятия долга. Но не может она быть обоснована и «преимуществом человеческого вида»[656]
перед другими видами, которое было бы всего лишь фактуальным результатом силовой борьбы. Напротив, обоснование этики «это вопрос доказательстваЗдесь мы сталкиваемся с еще одним важным различием между Брассье и Мейясу – различием, вопреки разделяемой ими приверженности (чуждой Гранту и ООО) науке и/или математике как образцу постижения реальности. Я имею в виду абсолютное неприятие Мейясу любой формы прометеанства – доктрины, которую он ассоциирует с властью, а не справедливостью: «Прометеанский гуманизм не более чем религиозная версия идеи человека как самосозидающего существа. Это идолопоклонство людей перед властью: власть, принадлежащая не Богу, а человечеству, ставшему Богом»[661]
. К несчастью, при этом мы, люди, обожествляем даже не лучшую часть себя. Ведь «то, что люди превращают в религиозного Бога, не является их собственной сущностью, как считали [Людвиг] Фейербах и молодой Маркс, скорее, это деградация их сущности»[662]. В религиях самые ужасающие поступки и массовые наказания обычно закрепляются за мстительным и гневным Богом. Но если мы принимаем прометеанскую точку зрения, «если люди становятся Богом, то почему они должны отказывать себе в подобных поступках? Все злодеяния Бога становятся доступны людям, и обожествленный человек всегда может обосновать их с тонкостью, теолога прочитывающего в природных катастрофах высшую благость Господа»[663].Однако вдобавок к искушениям злом, провоцируемым прометеансгвом, мы сталкиваемся с еще одной этической проблемой. Если принять во внимание не-причинную зависимость Мира справедливости от любого действия в настоящем, – ведь если он возникнет, то только беспричинно – то что должно не позволить нам впасть в «ленивый фатализм»[664]
? Вместо лени я могу даже решить пойти дальше и выбрать образ жизни десадовского либертина, зная, что кого бы я ни эксплуатировал, пытал или умерщвлял ради своих удовольствий, он или она в любом случае может когда-нибудь возродиться в Мире справедливости. Если нет никакой загробной жизни, которая бы меня страшила, и если все мои жертвы будут воскрешены, то почему бы не наслаждаться в ущерб другим людям? Мейясу напрямую не обсуждает случай десадовского преступника, но формулирует закон для ленивого фаталиста, «на самом деле демонстрирующего лишь своенравное желание увековечить свою собственную жизнь: индивидуальное и капризное желание воскрешения, для которого это воскрешение – цель, а не условие [достижения] цели»[665]. По сути, Мейясу считает, что Мир справедливости, если здесь и сейчас его не ждут деятельно, то есть, в актах справедливости, на самом деле не будет Миром справедливости. Ведь «если бы воскрешение произошло, но никакой акт справедливости заранее не предполагал бы его, то в этом воскрешении не было бы ничего универсального; это было бы лишь слепое возобновление, анонимно навязанное человечеству»[666]. Жизнь в четвертом Мире следует понимать как «скрытое возобновление течения нашего существования, нагруженного памятью о своем прошлом»[667]. У этого есть странное следствие, заключающееся в том, что возможный Мир справедливости был бы таковым только для тех, кто до того деятельно участвовал в актах справедливости. Каким был бы опыт нарциссических и психопатичных убийц в Мире справедливости, учитывая, что они не сделали ничего при помощи справедливых поступков? Эта проблема остается без внимания, и мы можем лишь спекулировать о том, что сказал бы об этом Мейясу.