Илья Данилович схватил было зятя за рукав, чтобы остановить, но царь вырвался и не спеша стал спускаться с крыльца.
Остановившись на нижней паперти, царь глянул вокруг себя, и сердце у него задрожало, ноги стали ватными. Всюду, куда ни падал его взор, видел он свирепые разгоряченные лица и тысячи глаз, горящих страшным огнем. Он отшатнулся, но остался на месте, понял, что стоит ему сейчас повернуться спиной, как его убьют. Для этих людей нет сейчас ничего святого, и царь им не царь — одна видимость. Он снова выдавил слабую улыбку, всем своим видом постарался выразить добросердечие и кротость. Чему-чему, а этому он выучился за семнадцать лет царствования.
Видя, что Жедринский медлит, Лучка Жидкий выдернул у него из-за пазухи подметное письмо, положил в шапку и с поклоном подал государю. Безотчетным движением царь принял бумагу, а Жедринский сказал:
— Государь, весь мир требует, чтоб ты это письмо вслух прочитал и велел тотчас изменников, виновных в чеканке медных денег, пред собой поставить.
Стоявший рядом Егорка заметил, как мелко дрожали пухлые, с веснушками царские пальцы, и вдруг до него дошло: «А ведь он нас боится, государь-то!.. То-то! С народом не шути!» И он смело глянул в глаза Алексея Михайловича.
Мысли у царя путались. Он продолжал улыбаться и к ужасу своему понимал, что выглядит дурак дураком. Шум в толпе усиливался.
— Выдай нам Ртищева!
— Милославских подай, кровопивцев, мы им суд учиним!
— Эй, государь, решай поскорее, некогда нам!
— Изменникам — смерть!
Царь словно очнулся от тяжелого сна, стал тихо говорить:
— Идите с миром домой, люди московские. Верьте моему слову: разберусь. Ступайте по домам. Просьбишки ваши сполню. Возвернусь в Москву — суд учиню…
— Не желаем в Москву!
— Деньги медные отмени, через них с голоду пухнем!
— Отмени, государь, помилуй!
— Пятинную деньгу не вели брать!
— Житья от купцов не стало, разорили, окаянные!
Толпа напирала. Передние ряды едва сдерживали хлынувшую к паперти массу народа.
— Разберусь, во всем разберусь, — бормотал царь, прижимая к жирной груди короткопалую ладонь, — слово даю государево.
Егорка ухватил царя за дутую золотую пуговицу:
— Эх, государь, чему верить-то? Нам, солдатам, и вовсе невмоготу стало, ни тебе пожрать, ни попить. Купчишки, целовальники медных денег против твоего указу не берут. Чему верить?
Вперед вытолкнули купца с разбитым лицом.
— Покайся перед государем в воровстве, гнида! — Лунка пригнул купца к царским ногам. — Кайся, вор!
— Не виновен я, невиноватый! — визжал купец. Его оттащили в сторону, замелькали кулаки. Царя оттолкнули, и золотая пуговица осталась в кулаке у Егорки. «Счастье принесет», — подумал про нее солдат и опустил пуговицу за голенище.
— Берегись! — раздались зычные оклики.
Рассекая толпу, отряд стрельцов подводил к царю оседланного, под дорогим арчаком[143]
коня. Алексей Михайлович, увидев его, взбодрился.— Верьте мне, миряне, слово сдержу! — выкрикнул он.
— А чтоб слово было крепко, давай ударим, — предложил Лунка и протянул ладонь. Ударили по рукам царь и архангельский мужик, сжали друг другу ладони, поглядели в глаза.
«Попадись ты мне, шпынь, — думал царь, глядя в веселое Лункино лицо, не до смеху станет».
«Ох, государь, — думал Лунка, — чую, нет тебе веры ни сегодня, ни завтра. Рука потная, скользкая, точно гадюку держишь».
Толпа одобрительно загудела: всем было видно, как на крыльце мужик с царем об руку бился. Царя подсадили в седло, и он, сопровождаемый стрельцами, шагом двинулся на свой, государев двор. Народ бросился следом.
— Государь, милости просим, не дай загинуть!
— Детишек спаси от смерти голодной!..
Захлопнулись ворота, тяжелые, железные, с облупившейся краской. Мрачные грозовые тучи надвигались со стороны Москвы. С высоты Коломенского холма многие увидели, как вспыхнула синим огнем шапка Ивана Великого и погасла. Пророкотал далекий гром…
С уходом царя в толпе начался разлад.
Вездесущий Егорка торопливо выкладывал приятелям новости:
— Ногаев, Жедринский и Жидкий, а с ними еще многие люди порешили уходить на Москву. Прошел слух, будто кто-то видел, как ускакал из усадьбы стольник Собакин. Не иначе как за подмогой.
Лунка, выслушав, сплюнул:
— Нам уходить рано. Дождемся, как царь поедет. Следом пойдем.
Провка Силантьев снял железную шапку, почесал в затылке:
— Не мешало бы от греха…
— Вечно ты сумлеваешься, — накинулся на него Фомка, — царь с Лункой об руку бился. Это знаешь… Царево слово.
Лунка угрюмо глядел на запертые ворота, думал о своем.
Поигрывая чеканом[144]
, к ним подошел знакомый рейтар из полка Тарбеева галичанин Федор Поливкин, красивый чернявый парень с белозубой улыбкой.— Что носы повесили, датошные?
— А ты чему радуешься?
— Чую, быть потехе. — Поливкин взмахнул чеканом.
— Никак драться собрался… Вечно они так, рейтары-то, им бы лишь рожу бить, неважно за что, за царя, за бабу ли…
— А вам только водку жрать, кисла шерсть.
Взвизгнули ворота, отворились. Показались несколько всадников. Впереди опять боярин Стрешнев, но уже в кольчуге, при сабле. Сзади тряслись в седлал урядники полка Аггея Шепелева.