Стрельцов было десятеро, и не могли знать Егорка с Провкой, что нарвались они на головной дозор, который шел впереди спешащего на помощь царю большого стрелецкого отряда из Москвы.
— Да это солдаты, — сказал один из стрельцов, сухой плечистый старик с длинной редкой бородой, — я знаю, они в Кожевниках стоят. Пущай себе идут.
— Ишь ты, солдаты, — скороговоркой заговорил другой, низкорослый, губастый, — отколь видно, на лбу, что ль, написано? Может, они гилевщики, что государя убить хотели на Коломенском! Ишь ты, отпустить… Пустим, а что тогда?
Пока стрельцы препирались, на бугор взбежал темнолицый десятник, осмотрелся, махнул рукой. Скоро послышался звяк железа, топот сотен каблуков, и один за другим стали появляться стрелецкие отряды (в белых кафтанах — приказа Ивана Полтева, в клюквенных- Артамона Матвеева, в голубых — Аврама Лопухина) в полном вооружении — словно на войну.
«Вот и договорись тут», — подумал Егорка и, переглянувшись с Провкой, тихонько вздохнул.
Старик стрелец побрел к десятнику, стал что-то объяснять, показывая сухим пальцем на солдат. Десятник ругался, тряс кулаком…
Вернувшись, стрелец всадил в землю бердыш, стараясь не глядеть в глаза солдатам, вытащил из-за пазухи кусок веревки.
— Ничего не поделаешь, солдатушки. Велено вести вас связанных в Москву… Эх, пропади все пропадом!..
Егорку с Провкой посадили под замок в глухом подклете какой-то избы неподалеку от Разбойного приказа. Подклет не отапливался ни зимой, ни летом, было в нем сыро и холодно даже в жаркие дни, стены были покрыты вонючей плесенью, и приятели поняли, что изба не жилая, — какой добрый хозяин станет гноить дом за здорово живешь. Единственное волоковое окошко, похожее на дыру, пропускало скудный свет. А когда глаза привыкли к темноте, увидели солдаты вбитые в стены толстые ерши и на них в кольцах ржавые цепи…
Вдвоем оставались недолго. К вечеру с ними сидели уже десятка три человек. Те, кого приводили, торопились рассказать о том, что случилось в Коломенском.
— …Сына-то Шорина на улице в Москве спымали да к царю повезли. А он уж переоделся в крестьянское, лыжи навострил в Польшу, ну его и цоп!..
— …Народ, который в Москву вертался, назад побег, в Коломенское. Шоринского сынка перед государем поставили, и тот признался, что батько его за рубеж утек[148]
. Ух, и закипел мир. Охрана, челядь дворцовая попрятались кто куда. Начали было бояр искать, да, откуда ни возьмись, — стрельцы: полтевцы, лопухинцы, матвеевцы — злые, как черти, ох, батюшки, вспомянешь мороз по коже. Вместо бояр, они по нам вдарили…— …Братцы, народу погубили в Коломенском тыщи: кому руки отсекли, кому головы, а кого в Москва-реке утопили. Ни один живым не ушел!
— А ты как здесь оказался?
— Я плавать умею, меня не утопишь.
— Стало быть, не всех же потопили.
— Может, и не всех, однако много…
Егорка тронул за плечо приятеля:
— Как мыслишь, живы Лунка с Фомкой?
Провка ничего не ответил. С той минуты, как взяли их стрельцы, Провка двух слов не сказал, совсем духом упал солдат. Егорка обиженно замолчал.
К ночи в подклет впихнули рослого человека. Он вырывался, ругал стрельцов матерно, но кто-то из караульных ударил его тупым концом бердыша, и он кулем повалился на землю.
— Никак, Федька Поливкин, — сказал Егорка, вглядываясь в лицо лежащего. — Помоги, Провка.
Вдвоем оттащили рейтара к стене; он охал, одежда была на нем разодрана, один глаз подбит, но солдат узнал их, улыбнулся, показывая полый, без единого переднего зуба рот.
— А-а, трескоеды, и вы тута… Вот как меня! Был рейтар, а стал калекой. По печенкам били, сволочи…
— Не ведаешь, как там наши, Лунка да Фомка? — допытывался Егорка.
— Не-е-е, не видал. Там такое творилось… Мужичье бестолковое. Резали их, как баранов…
Ночь была тревожной, где-то до зари стучали топоры.
Егорка вслушивался в этот стук и недоумевал: кому понадобилось строить в ночной темноте? Спать не хотелось.
Он тихонько стащил сапог, размотал портянку и нащупал царскую пуговку. Вот она, круглая, с выпуклыми полосками. Осторожно завернув пуговку в угол портянки, Егорка натянул сапог, прислонился к сырой стене… В полку сейчас дрыхнут, гороховой каши наелись и дрыхнут. Проглотив слюну, он стал думать о другом. Завтра их выпустят: зачем столько народу держать в тюрьме — обуза да и только. В роте им, конечно, достанется. Капитан Панфилов разгорячится, велит дать батогов, а сам уйдет со двора и сержантов с собой уведет. Солдаты же, свои ребята, постучат для порядка по свернутой овчине, на том и кончится наказание. Скорей бы уж утро да в роту, кваску испить, закусить хлебушком… Опять еда на ум пришла. Надо спать, хоть немного, да подремать, чтоб о жратве не думать… Топоры проклятые стучат — провалиться им, плотникам полуночным!..
Однако утром их не отпустили. Приходили караульные стрельцы, недобрые, угрюмые, выводили из подклета мужиков по одному, по два, пихали в спину бердышами, прикладами пищалей — так на волю не выпускают. Федьку Поливкина под руки выволокли — сам идти не мог. Сгорбленный старик, караульный при дверях, печально покачал ему вслед головой: