Я не хочу сейчас разговаривать о Кэйде, но взамен предложить мне нечего. Приближающийся драфт НФЛ Викки не интересует, как и лидерство, которое «Тигры» почти сразу захватили на востоке страны, или исход матча «Никсов», и я довольствуюсь тем, что сижу на веранде, будто ленивый землевладелец, дышу соленым воздухом и смотрю в небо, на дневную луну. Занятие, на свой манер, вполне вдохновительное.
– Ну, как тебе здесь? – Викки через плечо оглядывается на меня и снова отворачивается к дому напротив, такому же многоуровневому, но с фасадом в восточном духе, его зубчатые свесы красны, как у китайских домов.
– Отлично.
– Знаешь, ты сюда совсем не вписываешься.
– Я приехал, чтобы увидеть тебя. А вписываться куда-то у меня и в мыслях не было.
– Это я поняла, – говорит она и покрепче обнимает колени.
– Где твой папа? Мне начинает казаться, что он меня избегает.
– Ну вот еще.
– Если мое присутствие здесь создает кому-то лишние проблемы, я исчезну как дым, ты же понимаешь.
– Еще бы оно их не создавало. Мебель ты всю переломал, еду разбросал по полу, да еще бедному старичку Кэйду нахамил. Конечно, тебе лучше уехать. – Викки опять оборачивается, но теперь смотрит на меня, как на человека, попытавшегося прочитать «Отче наш» на «поросячьей латыни». – Не будь дураком. Ни от кого он не прячется, Хозе. Сидит в подвале, занимается своим хобби. Может, и не знает даже, что ты приехал.
Викки поднимает сердитый взгляд к напрягшимся небесам.
– Если кто и создает здесь проблемы, так это старушка сам-знаешь-какая. Однако об этом я говорить не могу. Его отрава, пусть сам ее и пьет.
– Так же, как ты моя.
Я соскальзываю ступенькой ниже, чтобы крепко обнять Викки за плечи. Никому на улице Арктической Ели, ни на одном ее конце, ни на другом, дела до этого нет и быть не может – тут вам не мнительный Мичиган. Тут мы, я так понимаю, можем обниматься и миловаться на ступеньках, пока у нас не отсохнут руки, и здешний народ только рад будет.
Она приподнимает плечи, устраивает их в моем медвежьем объятии поудобнее и говорит:
– Не такая уж я и лапушка.
– Сейчас мне плохие новости ни к чему.
Викки морщит лоб:
– Нет, постой.
– Все нормально. Поверь мне: какими бы они ни были, пусть лучше подождут.
Я вдыхаю сладкий, чистый аромат ее теплых волос.
– Все-таки я должна тебе кое-что рассказать.
– Я просто-напросто не хочу портить этот день.
– Может, оно и не испортит.
– Мне действительно необходимо это знать?
– Да, думаю, необходимо. – Викки вздыхает. – Помнишь старого костоправа с липкими лапами, с которым ты позавчера разговаривал в аэропорту? Я еще пыталась убить его взглядом.
– Вот уж о ком ничего знать не хочу, так это о Финчере, – говорю я. – Разговор о нем – худшее, что может случиться со мной в какой угодно день. Я прямо-таки требую, чтобы ты никогда его не упоминала.
Я смотрю в кишащее облаками зеленое небо. Маленькая «сессна» урчит в нашем воздушном пространстве, приискивая, не сомневаюсь, безопасное место посадки где-нибудь в Манахокине или Шип-Боттоме, пока не разразилась гроза. От пасхального дня не осталось уже ни слуху ни духу – его сменил еще один день, в который никто тебе безопасности не гарантирует. Я, по правде сказать, предпочел бы обычный апрельский денек. Выходные чреваты слишком многими разочарованиями, а ты, будь любезен, привыкай к ним.
– Послушай. Я с этим стариканом никогда не спала.
– И хорошо. Рад слышать.
– В отличие от
– Что?
– Понимаешь, – говорит Викки, – если бы он ее не целовал, я решила бы, что отношения у них невинные. Но они не невинные. Я потому себя так странно в аэропорту и вела. Боялась, что ты с ним подерешься.
– Может, это кто-то другой был, – говорю я. – Коричневых машин много. «Дженерал моторз» их миллионами производит. Прекрасные машины.
– «Дженерал моторз». – Викки покачивает, точно учительница, головой. – Производит, конечно, но только не с твоей супругой внутри.
И внезапно голова моя просто перестает работать – дело не такое уж и необычное, случается, и ничто не помогает. Помню, я сидел у койки Ральфа, вошла медсестра и сказала: «Мне очень жаль, Ральф скончался» (я коснулся его стиснутого кулачка, а тот холоден, как устрица, он, наверное, уже час как умер), и я понял, что Ральф мертв, и, помню, голова моя опустела, совсем. Никаких мыслей. Ни ассоциаций, ни воспоминаний, сколько-нибудь причастных к этому событию или к следующему, каким бы оно ни оказалось. Ничего не помню. Ни единой строчки стихов. Никаких озарений. Больничная палата стала всего лишь картинкой: палата, только какая-то зеленоватая, мутная в этот утренний час, а затем и она отлетела невесть куда, съежилась в точку, как будто я смотрел на нее с неправильного конца телескопа. Я слышал потом, что это объясняется защитными механизмами сознания, что мне следует благодарить его за такой подарок. Но сам-то я уверен: объясняется оно столько же усталостью, сколько горестным потрясением.