Тем временем Ленину из Парижа стало казаться, что связь с членами Русского бюро потеряна, а сами они то ли ленятся, то ли саботируют его распоряжения. 15/28 марта он отправил Стасовой, Орджоникидзе и Спандаряну в высшей степени нервозное письмо: «Меня страшно
огорчает и волнует полная дезорганизация наших (и ваших) сношений и связей. Поистине, есть от чего в отчаяние прийти! Вместо писем вы пишете какие-то телеграфически краткие восклицания, из коих ничего понять нельзя. 1) От Ивановича ничего. Что он? Где он? Как он? Дьявольски необходим легальный человек в Питере или около Питера, ибо там дела плохи. Война бешеная и трудная. У нас ни информации, ни руководства, ни надзора за газетой. […] 3) Резолюций толковых, ясных, с указанием, от какой организации, с присоединением к решениям, с подтверждением того, что делегат от них был, приехал, выслушан, нет ниоткуда!! Неужели не ясна разница таких формальных резолюций от писем интимного свойства: «прилично» – «здорово» – «победили» и т. п.? […] 5) Ни из Тифлиса, ни из Баку (центры страшно важные) ни звука толком, были ли доклады? где резолюции? Стыд и срам!»[474]. Еще при жизни Сталина это эпистолярное упоминание о нем стали трактовать как доказательство того, что Ленин беспокоился о нем и рассматривал его как чрезвычайно ценного сотрудника. Ленин писал из Парижа 15 марта по старому стилю, то есть всего две недели спустя после побега Джугашвили из Вологды и как раз в те дни, когда тот был на пути в Тифлис. Как получилось, что за границей его потеряли? Очевидно, Ленин не получил к тому времени подтверждения, что побег успешно состоялся, и Иванович прибыл в северную столицу, но и в этом случае чрезмерно эмоциональный тон письма озадачивает. Закрадывается подозрение, что Ленин нервничал оттого, что не вполне полагался на новых соратников, этих троих только что введенных в ЦК кавказцев, не знал, чего от них ждать и будут ли они вполне следовать ленинской линии и поддерживать его в очередной затеянной им «бешеной войне» внутри партии. Ведь не так давно тот же Коба-Иванович иронизировал по поводу «бури в стакане воды». Л. Д. Троцкий, писавший сталинскую биографию после изгнания из СССР, полагал, что в то время Коба сохранил выраженную этой фразой «вульгарно-примиренческую тенденцию»[475]. Впрочем, в доказательство своего тезиса Троцкий ссылался на программную редакционную статью в газете «Звезда», приписывая ее Сталину и относя к 1912 г., тогда как приведенная им ссылка указывает на статью в первом номере этой газеты, вышедшем 16 декабря 1910 г., никак не могущую принадлежать Сталину [476].В самом деле, новые члены Русского бюро ЦК с их опытом работы в закавказском подполье позволяли себе определенную самостоятельность, вряд ли разом избавились от скептического отношения к партийным эмигрантам и не были склонны во всем подчиняться ленинским указаниям. Это не замедлило проявиться в истории с первомайской листовкой. Текст листовки к 1 мая 1912 г., которую должны были напечатать в Тифлисе для распространения и по русским губерниям, был прислан из-за границы. Листовку написал Зиновьев, и она уже была помещена в «Рабочей газете». Текст отослали в Тифлис Вере Швейцер. Однако Коба и Серго этот текст решительно не одобрили: он им показался слишком унылым и пессимистичным. По-видимому, находясь в начале апреля в Москве, И. Джугашвили написал другую листовку, которую они с Серго отослали Вере Швейцер с требованием отпечатать именно этот, а не заграничный вариант[477]
. Как писала Швейцер Стасовой, «Серго и Иванович только присылают распоряжения, а о том, что творится, не пишут ничего. […] Уже с их запаздыванием вышла бестолковщина с майскими листками, т. к. получив ваш текст, мы с „Бочкой“[478] тотчас же его напечатали в большом количестве, а они прислали другой текст и требовали его непременного напечатания и отмены того листка. Успели напечатать мало и скверно» (см. док. 15). Стасова в более дипломатичных выражениях отозвалась на эту ситуацию в письме к Орджоникидзе[479](см. док. 16). Какова была реакция Ленина, не известно.