гибкость течения в сути. Да, это кротость и неагрессивность, да, это пассивность
внешнего движенья, отсутствие внешних судорог, имитирующих людям жизнь, однако
под этим слоем течет энергия страстного влеченья к поиску своего изначального,
«корневого» импульса, некоего резонатора чистоты.* Здесь кипит гигантская работа во
внутренних ментальных просторах, разрушающих временные и причинно-следственные закономерности. Так, вероятно, двигался средь людей Иисус, видя то, что не видел
никто, и это его визионерство, прямое «приятие в руки» невидимых никем духовных
вещей и предметов, очевидно делало его словно бы несуществующим для одних и
ангелом — для других.
Одним словом, в медитационном трансе Горчакова не одна лишь энергия
«мистической связи с русской землей». Отнюдь.
С одной стороны, Италия Тарковскому чрезвычайно нравилась и подходила для
жизни и творчества. Ему нравились великие итальянские кинорежиссеры, к тому же
искренне восхищавшиеся им и ставшие ему друзьями. Ему нравились ландшафты и
пейзажи Италии и итальянские крестьяне. Едва закончив фильм, они с женой стали
подыскивать себе жилье и для начала сняли квартирку в небольшом горном городке
Сан-Григо-рио под Римом, а затем и купили у княгини Бранкаччо, поклонницы его
творчества, двухэтажный дом-башню из трех комнат, требовавший, правда, капитального ремонта.** Он подружился кое с кем из жителей город-ка и даже задумал создать здесь что-то вроде академии искусств, где были бы
отделения кино, поэзии, музыки, театра. Уже вел кое с кем переговоры. Княгиня
обещала предоставить часть площадей своего замка. Шли разговоры о будущих здесь
кинофестивалях...
Но с другой стороны — к нему подступали две мощные силы, подрывавшие
полноту и искренность этого его энтузиазма укоренения на новой земле.
Первой силой было чувство иллюзорности всего этого почти языческого экстаза
европейской чувственной пластики. Оставалось горькое внутреннее предостережение: это театр, ты не обманешь себя, тебе не скинуть твою старую кожу, эта земля не станет
тебе подлинно родной...
261
«Когда я на долгое время попрощался с домом и увидел перед собой другой мир и
другую культуру, пленившие меня, то это привело меня в то едва осознаваемое, но
безнадежное состояние возбуждения, какое бывает при безответной любви. Это было
подобно знаку невозможности ухватить неухватимое, объяснить необъяснимое. Это
было похоже на напоминание о конечности нашей жизни на этой земле, на
предостерегающее указание о предопределенности нашей жизни, которая отныне не
зависела больше от внешних обстоятельств (как, вероятно, в России.— Я. Б.), но — от
твоих собственных внутренних табу.
Меня всегда восхищали те средневековые японские художники, которые, найдя
своим творчеством признание при дворе японского феодала и основав свою школу, затем, в пике славы, внезапно полностью меняли свою жизнь и на новом месте под
новым именем и с другой стилевой манерой продолжали заниматься творчеством.
Известно, что некоторые из них проживали в течение своей физической жизни до пяти
совершенно различных жизней. Все это долго и сильно занимало мое воображение: быть может, именно потому, что я был абсолютно неспособен что-либо изменить в
логике моей жизни, в моих человеческих и художнических свойствах...»
В этих самонедовольствах скрыты громадные содержательные пространства. С
одной стороны, это похоже, действительно, на безответную любовь, а точнее — на
любовь, скажем, пятидесятилетнего мужчины к двадцатилетней красавице. Как бы она
к нему ни относилась — меж ними лежат и всегда будут лежать несколько десятилетий
его укорененности в другом, в ином, ей неведомом, непонятном и, главное, неинтересном. И у него нет энергии на самом деле стать новым, всерьез стать другим
— как это удавалось средневековому мастеру. Всерьез сменить имя, манеру, уйти из
своего прошлого так, как это делает бабочка, вылетая из куколки...
Эта невозможность похожа на безумную влюбленность 73-летнего Гёте в 17-летнюю Ульрику фон Леветцов и его к ней сватовство — жест отчаяния, способный
породить не более чем гениальные Мариенбадские элегии,— то есть искусство, но не
жизнь.
Говорят, что Гёте пережил третий пубертат. Но и ему, западному человеку, не
удалось совершить то, что легко и играючи делали древние восточные люди даосской
ментальной хватки: они легко превращались в новых ба
262
* Собственно, в любом, самом внезапном интервью Тарковский легко
формулировал смысл жизни как возможность таинства этого второго, духовного, рождения: «Единственный смысл жизни заключается в необходимом усилии, которое
требуется, чтобы перебороть себя духовно и измениться, стать кем-то другим, чем ты
был после рождения...»