духовно одновременно. Камера Тарковского фиксирует сознание, текущее во всем, и
это сознание — отнюдь не интеллектуальная рефлексия. Сознание присутствует в
каждом предмете, в каждой вещи: природной или рукотворной. И это
кинематографическое открытие Тарковского едва ли не самое грандиозное. В мире на
самом деле нет ничего кроме сознания. Просто оно иногда притворяется человеком, иногда птицей, иногда водой, иногда камнем.
* См., например, воспоминания Э. Артемьева: «Он мечтал снять картину, равную
зрительскому времени; причем так себя ограничить, чтобы, снимая овраг, спуск к реке, траву, ребенка, передать ощущение космического. Минимальными средствами
подняться до космических высот...»
Но ведь он это блестяще уже сделал к тому времени в «Зеркале» хотя бы.
** В известной мере Тарковский-художник восполнял свое художественное
пространство до некоего «мистического тела Троицы», где в единении пребывают
отец, сын и святой дух в образе Матери.
270
Однако человеку дана возможность не только постигать эту истину, но и
культивировать свое сознание, просветляя его, пронизывая светом, в идеале — каждый
миг своей жизни. И потому «ностальгия — это тоска по гПВРтранству времени, 270
которое прошло напрасно,, потому что мы не сумели опереться на свои духовные
силы, организовать их и исполнить свой долг». Ностальгия как тоска по утраченной
возможности просветления.
Вероятно, в этом смысле надо понимать то огромное внимание, которое Тарковский придавал конфликту между «духом и материей», периодически
вспыхивающему. Оттого такой интерес к Толстому.
Как художник Тарковский был чистым дзэнцем, чье время и пространство до
последних глубин промыто однородным внеморальным сакральным свеченьем. Но как
человек и частное лицо он пребывал в трагическом конфликте сознания, разорванного
«непосильной борьбой» материи и духа,— в конфликте, сформированном
христианским мифом о плоти, пленившей дух и насилующей его. Так что можно
сказать, что если Тарковский-человек постоянно пытался вырваться из своего тела, убежать из него, то Тарковский-художник вновь и вновь возвращал телу, плоти мира
его изначально сакральный статус.
Известно, что Толстой мечтал о святости. Тарковский в последние свои годы тоже
много размышлял об этом. И, конечно, вполне может возникнуть соблазн посмотреть
на его фильмы как на историю потенциального святого, искушаемого со всех сторон
духами и демонами плоти, материи, тлена. В подобную «стройную» модель можно
вставить и Андрея Рублева, проходящего кругами искуса, начиная с языческих
зазываний ночи на Ивана Купалу, и Сталкера-еретика, заблудившегося в кругу
демонических зовов, и Горчакова, соблазняемого «демоном чувственности» Эуд-.
женией, и Александра, соблазненного красотою и уютом дома, но сумевшего все же
решительно отвергнуть этот соблазн,— чем это не близко подвигу Антония
Египетского?
Герои Тарковского — люди, безусловно, одухотворенные, близкие к аскети-ке, к
христианскому идеалу нестяжательства, неозабоченности внешним, свободные от
имущества и «планов». По внутреннему складу все они, безусловно, монахи, и это их
неафишируемое монашество плавится дождями и туманами, ветрами и пожарами. Нет
храмов, нет молитв. Но есть внутренний храм и внутренняя молитва. И есть
апокалипсис души Тарковского.
Смысл жизни наворачивается как туман на оконные стекла, как дождь, хлещущий
по веткам деревьев и уходящий в топкие и эфемерные ручьи, сама сущность которых в
их неостановимости. Остановишь — и уже нет ручья, появляется нечто совсем иное.
Невозможно удержать в руках ручей.
Смысл жизни набегает слезой в нечаянную минуту, когда оказывается, что ты не
понимаешь, что ты делаешь здесь, в этом месте, и кто ты вообще такой. Когда
происходит обессмысливание всех смыслов, к которым ты так привык, так притерся, так с ними сросся, думая, что будешь в них
271
плыть бесконечно, когда вдруг они по какой-то причине опадают подобно осенним
листьям,— в это мгновение на тебя набегает тень смысла жизни. Остается этот единый, единственный смысл, сопоставимый с од-ной-единственной остающейся перед тобой
силой — смертью. И она начинает издалека-издалека нашептывать тебе твой
утрачиваемый смысл, который начинает в тебе скрестись ностальгией. И тогда звучит
песнь ностальгии как твоего предутреннего сумрака, не знающего, отчего эта без конца
и без края печаль. И море твоих снов, просмотренных за жизнь, начинает бушевать и
извлекать из себя некий единый мелодический состав, и море твоих несотворенных
чувств и нереализованных порывов начинает шуметь ностальгической рощей.
Дневник Тарковского от 6 апреля 1972-го: «Сегодня мне приснился сон: 271
Как будто я смотрел в небо — оно было очень светлым и мерцало очень высоко