Лазим с бреднем по прохладной мутной воде, раня ноги о потайные ракушки и тычки.
Рыбацкие «пристани», стежки-проемы в камышах, где на рассвете, подостлав охапку сена или куртку; сидят над поплавками местные любители тихих и терпеливых переживаний. На день проемы позаложены колючим терновым лозьем. Доступ в огороды закрыт; гуси и утки гомонят на воде, не очень опасаясь нас.
Мы остановились у зарослей — передохнуть перед новым, может, бог даст, более щедрым заходом.
И вот на «пристань», на противоположном светлом берегу, вышла с ведрами молодая казачка.
Для нее это просто работа; она, высоко подоткнувшись, поливает рассаду.
А нам — как подарок какой или чудо — засветила против заката роскошно солнечными, стройными ногами.
1963
ЦВЕТЕТ ЧЕРЕШНЯ
Михайловское я навестил в позапрошлом году, в конце августа, мокрым и еще безлюдным утром.
Лениво перечирикивались воробьи. Ветви яблонь, если б не уйма подпор, так и полегли бы на траву. Запах флоксов, которых на усадьбе, по обе стороны дороги, было неестественно много, упирался в пасмурное небо. Густой, приторный, даже какой-то нахальный...
Этот беспощадно щедрый, не очень продуманный флоксовый запах вспомнился мне в Пятигорске, нынче весной, у дома, в котором прошли последние дни нашей другой любви, другого друга, мудрого и сердечного.
Почему же вспомнился?
Потому что там, у низенького белого домика, под солнцем юга цвела старая черешня. Скромно и очень нужно.
Счастливо, ненаивно верится, что она — та самая, одна из тех самых, о которых было когда-то здесь, в этом домике, написано:
«Ветки цветущих черешен смотрят мне в окна, и ветер иногда усыпает мой письменный стол их белыми лепестками».
Снова прикасаешься душой к тем чувствам, которые подымали и очищали ее в родном доме Толстого, у хаты, в которой родился Купала, на горе, где могила Шевченко, в лесу, неслышно наполненном песней Мицкевича...
Письменный стол, на зеленом сукне которого, как к траве, отдыхали быстрые и неутомимые руки, что здесь вот, при помощи гусиного пера, увековечили на бумаге «Тамань» и «Выхожу один я на дорогу»...
Здесь, у этого стола, я задрожал душой, живо, до слез прочувствованно вспомнил окруженный деревьями серый домик Родионовны и слова — золотом на мраморе:
Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя!..
Слова, полные той высокой нежности, на которую способны только настоящие сила и мужество. Те сила и мужество, та радость жизни и борьбы за человека, тот родник бессмертия, из которого непобедимо струится и разливается морем подлинно русская, подлинно народная и подлинно общечеловеческая поэзия двух гениев.
Пушкин и Лермонтов. Лермонтов и Пушкин. Только подумаешь про одного — в памяти встает другой... Так оно идет, без конца повторяется с тех дней, когда ты впервые заглянул в сказочное, чудесное царство их слова.
Особенно сильно и неповторимо чувствуется это — и я наконец-то знаю — на Кавказе. На том Кавказе, что был их карой, их вдохновением, что стал для одного из них могилой.
С вершины Машука, куда нас взвил на «Волге» веселый таксист, — прямо орлиный кругозор. На живописный Пятигорск, который сотнями белых домов и садиков разбегается по низине. На отдельные горы — Змейку, Верблюд, пятиглавый Бештау, Кинжал и другие, окружающие город зелено-серыми пирамидами. На горный хребет, снежно белеющий на манящем радостном горизонте. Видать и место под горой, где вражеская пуля так дико, непростительно оборвала жизнь того милого кривоногого Мишеньки, который со слезами на глазах, с ножом в детской руке бросался защищать дворового мужика, избиваемого по приказу любимой хозяйственной бабушки-крепостницы. Того бесконечно обаятельного, родного Михаила Юрьевича, которому было только двадцать шесть, когда и на его уста легла холодная печать.
Часто говорится, что дело, начатое Пушкиным, продолжил Лермонтов. Один писал, что утрату Лермонтова судьба компенсировала России Львом Толстым, юность которого и начало творческого пути тоже связаны с Кавказом.
Это — прежде всего — слово о бессмертии поэзии, о величии народа, что рождает поэтов, о красоте земли, что их вдохновляет.
В Пятигорске — и это совершенно естественно — больше всего и думаешь и чувствуешь об одном из этой веяякой троицы,
В Пятигорске начиналась весна.
Я уверен, что не была бы она, моя первая кавказская весна, такой роскошно солнечной и привольной, не заставляла б она так глубоко, счастливо задумываться, если б не Печорин, не Бэла, не Максим Максимыч, не послушник Мцыри, если б не песня о том, как степью лазурной плывут белые тучки-изгнанницы, как говорят высокие заезди...
И еще — если бы не обычный казачий домик в белой гуще других низких, уютных домов, домик, в окна которого видны и Машук, и Бештау, и старая черешня.
Скромная, очень нужная, в нежно-белом цветении.
1964
СКРИПКА ПОЕТ
Диву даешься, счастливому диву — сколько ее, красоты, и как это я мог жить, не повидав до сорока пяти... ну, скажем, озера Луковского, с вековыми дубами и серыми крестами на косе, или могучей ласковой реки Горынь?..