«Родэнбуш только в плену понял всю преступность фашизма и свою вину. Искренность этого заявления находит определенное подтверждение в том, что он во всем признался сам. Он рядовой солдат, сотни тысяч таких, как он, прошли с огнем и мечом по городам и селам Белоруссии, его никто из наших людей не запомнил, не узнал. Здесь не было свидетелей, которые могли бы подтвердить его вину. Его обвинения обоснованы его же собственными признаниями. Здесь, на суде, он повторил: «Меня угнетали мои злодеяния, и я все рассказал».
Человек с еще живой, еще не заглушенной совестью понес кару тюрьмой за то, что он не смог стать сильным — не отказался от участия в убийствах, не смог выпутаться из страшной паутины. Кара была заслуженной — через трупы невинных не переступишь. Суд был справедливый — солдат не погиб позорной смертью, на виселице, рядом с генералом, который создал озаричский концлагерь, капитаном, что занимался организацией оршанского гетто, и комиссаром гестапо, который лично, для примера подчиненным, расстрелял на пути от Слонима до Орла «приблизительно пятьсот человек».
Неужели Родэнбушем, растоптанной гитлеризмом душою простого человека, причинами таких злодеяний должны заниматься только его соотечественники, литераторы новой Германии?
Возможно, им это более понятно, они, пожалуй, напишут об этом лучше.
Но почему же мне все вспоминается то последнее слово, тот по-народному низкий, простецкий поклон?..
1966
ЗНИЧКА
Большое мусульманское кладбище. Старинное, даже древнее, с гробницей святого, построенной в пятнадцатом столетии. Гробница на ремонте. А святой? Видать, еще неплохо держится. Деревянная мечеть, на отшибе, при входе на кладбище, немного похожая на какой-то веселый, даже роскошный павильон, построенная на общественных началах, недавно. Толпа мужчин, преимущественно пожилых, с добровольной покорностью оставляет обувь на ступенях. Правда, для многих ритуал разувания заключается в том, что правоверный снимает только галоши, предстает пред грозные очи аллаха в сапогах. Зато много тюбетеек — черных, зеленых — души ради обмотаны белой чалмой.
Обочь асфальтовых и глиняных утоптанных дорожек густо стоят высоченные тополя, будто отмытые, отчищенные весной до светло-салатной стыдливости.
Меж памятников и одетых в камень могил вот-вот распустятся розы, синеют ирисы, тонко и квело колосится ячмень, рдеют огоньки мака, буйствует в цвету сирень, тихо и радостно белеют вишни.
Бьют перепела. В середине апреля?.. Просто подпрыгнуть хотелось от неожиданности, когда послышалось, будто щелкнуло сочное, хлесткое «пить-полоть!». Наш проводник, приятный узбекский коллега, рассказал, что перепелов здесь, по традиции, держат в клетках, готовя для самцовых боев. Несколько клеток, завешенных полотном, он показал нам издали, под карнизом домика и на дереве в садике, уже за оградой кладбища.
Это оттуда, как упругие, настойчивые пузыри со дна темной стоячей воды, били наверх звонкие голоса пестрых тепленьких невольников. Повеяло отзвуком родных мест — пришел спокойный, погожий вечер над щедрым, утомленным полем, где «пить-полоть!» пульсирует, как молодое, веселое сердце.
Кукарекают петухи. На эсперанто, которое нигде и никому нет надобности изучать.
А вот и чистая экзотика: от мечети послышался отчаянный, жалобный крик муллы. Еще, еще раз...
Наш проводник сказал, что это — конец панихиды.
Из толпы правоверных выплыла в нашу сторону группка мужчин, первый из которых, старый, в подзолисто-сером плаще и зеленой тюбетейке, нес на руках перед собой что-то накрытое красным, узорчатым.
— Взрослых несут на плечах, в гробу, хоть закапывают без него. А дите — оно такое мягкое, чистое... Их только на руках. Это девочку несут: под покрывалом.
— Три или четыре года,— дополнил нашего проводника могучий, толстый дед, пенсионер в «ответственном» кителе. Он только что подошел к нам, поприветствовал и познакомился с солидностью заведующего всем этим скорбно-лирическим хозяйством.
— Можно и нам за ними пройти?..
И вот мы идем в конце небогатого похоронного шествия — за растянувшейся толпою мужчин, за инвалидами на костылях, что ковыляют, торопятся, словно бы туда, куда лучше поспеть первым. И мы спешим, молча, поддавшись общему настроению.
А все же не поспеваем немного.
Около свежей ямы из рук старика в сером плаще малышку взял молодой подвижной могильщик. Он стоял уже в круглой яме и, пригнувшись, осторожно и проворно укладывал вынутый из красного покрывала белый, в саване, кокон маленькой покойницы в горизонтальный подкоп. Потом подкоп заложили камнями, бросили в круглую яму по горсти песку. Большой кетмень — извечная мотыга, лопата, а то и плуг этих знойных, с упорным грунтом мест — быстро и умело заходил в руках работяги, засыпал яму и вознес над нею холмик глинистой земли.
Наш узбекский товарищ осторожно показал мне отца девочки.
С залысинами из-под черной тюбетейки, с завязанным тряпицей пальцем, он неуклюже и, как ему казалось, незаметно вытирал грубой рукой слезу и что-то — по губам было заметно — шептал...