Два брата, стоявших поблизости, Саймон и Генри, – тоже, судя по всему, читавших что-то из «Истории и теологии христианства», – навострили уши, покосились в нашу сторону, прислушались. Ларри то ли не имел ничего против, то ли не заметил; он продолжал:
– В последнее время, Даг, у меня появилось ощущение, что жизнь очень коротка.
Он сделал глубокий вдох. У него было нервное усталое лицо неопрятного человека с недосыпом.
– Сколько тебе лет, Ларри?
– Тридцать.
– Понимаю.
– Все так и пролетает мимо, знаешь?
– Знаю.
– Я думал, к этому возрасту уже научусь не жить в страхе, – сказал он и широко улыбнулся. Не повод ли это для очередной молитвы? Краткой мысленной молитвы о счастье и благополучии измученного младшего брата?
– Насколько тебе страшно? – спросил я.
– Очень.
– Бессонница?
– Да.
– Потеря аппетита?
– Да.
– Расстройство внимания?
– Да.
– Сухость во рту?
– Да.
– Прерывистая гипервентиляция?
– Определенно.
– Учащенное мочеиспускание? Продолжительные суицидальные мысли?
– М-м.
Над головой замигал свет – темно, светло, темно. Среди этих шкафов как будто стоит вечная ночь. Немытое лицо Ларри подплыло ближе к моему. Изо рта у него пахло молоком, голос был слабый, болезненный.
– А у тебя так бывает, Даг?
– Нет.
Почему я ему соврал? Теперь он решит, что его проблемы необычны и серьезны, а не заурядны и повсеместно распространены, и почувствует себя одиноким. Он стоял с опустошенным видом. Надо стараться не причинять боль людям, но иногда кажется, что боль причиняется вопреки самым благим намерениям. Я вдруг возрадовался шприцам Барри в кармане пиджака, хотя сам не знаю, почему вспомнил о них именно сейчас.
– А, – грустно сказал Ларри.
И закрыл «Инфралапсарианство в быту» Бартлетта и Гибсона – аккуратно, потому что у этого томика, как и у многих популярных среди нас книг, уже треснул и рассохся переплет. Ларри вернул его на полку между «Суровым испытанием пуритан» и «Зеркалом и светильником». Беспорядок на наших полках явно достиг пика.
В этом месте мне сразу стоит обозначить, что, как правило, – как
Вот так всех нас превратно понимают в наши самые эмоциональные, самые уязвимые мгновения – мгновения товарищества, ликования и даже страсти.
Но оставим мою репутацию в стороне; бар просто казался мне безопасной гаванью, единственным прибежищем от неизлечимой безнадежности, что кроется во многих из нас в этом красном зале, да и в самом зале. Памятуя об этом, я произнес то, что надо было сказать, чтобы вселить в Ларри мало-мальскую уверенность в возможных загробных перспективах его души.
– Послушай, друг мой. Незачем забивать голову доктриной предопределения, если всегда есть доктрина добрых дел. Круг избранных известен за свои поступки на земле. Если ты так нервничаешь из-за вечносущего будущего, почему бы просто не быть хорошим человеком в настоящем?
Затем я придумал какую-то отговорку, чтобы оставить его. Может, просто сказал правду, что иду выпить и был бы рад поговорить, но сейчас тороплюсь. Я ничего не мог с собой поделать – грудь сдавило, рот словно набили толченым мелом, я прикусил нижнюю губу. Бар все еще находился вне поля зрения – его преграждал отдел «Археология и антропология Среднего Востока». Но я уже слышал мужские голоса, выкрикивающие заказы – виски-сауэр, импортное пиво, водка с тоником, сухой мартини. Слышал, как вонзается в лед ледоруб Клейтона, а потом – мелодичный и всем знакомый звон: идеально наколотые кусочки льда сыплются в стаканы на стойке, только и ждущие, чтобы их наполнили. Дзинь! Горло так и стиснуло от этого манящего звона, нашего уотерфордского карильона[6]
хайболов, заставляющего нас встать с кресел и диванов, поднимающего дух, отвлекающего от, пожалуй, довольно нервных дискуссий, ради которых мы собрались в ту зимнюю ночь.Я имею в виду – дискуссий о пропавшей медной урне. Об урне и прахе внутри нее.