Шлехтер, Краса и Кляйн были замечательными молодыми энтузиастами, погибшими в Холокост. Всем этим композиторам, дирижерам и исполнителям удалось осуществить в гетто очень многое, невзирая на то что отправки на восток наносили удар за ударом по ним самим, их хорам и солистам.
Фреди тоже участвовал в этих музыкальных выступлениях как хореограф, он поставил удивительный спектакль по драме немецкого писателя Стефана Цвейга «Иеремия». Некоторые из нас в особых нарядах танцевали партии огоньков в экспрессионистском балете.
«Иеремия» – весьма подкреплявшая нас сатира на фашистское государство. Драма говорит о том, что на протяжении веков мы постоянно страдали, подвергались избиениям, томились в заточении. И все же мы живем, а те, кто убивал нас, исчезли. В Терезине очень важно было сказать об этом.
В гетто было огромное число талантливых пианистов и только одно или два фортепьяно, поэтому каждому приходилось ждать своей очереди. В нашем районе города у единственного инструмента не хватало одной или двух ножек, и он, подпертый ящиками, стоял на чердаке, в отличие от гармониума, помещенного в подвале. Мне довелось играть на нем несколько раз по просьбе Гидеона Кляйна или на его уроках гармонии, но потом, когда в лагере скопились замечательные пианисты, у Кляйна уже не находилось времени на меня, и играть я не могла.
Не так-то это меня и огорчило. Я не вкладывала душу в занятия. Несмотря на ободрение Гидеона, я тогда не чувствовала музыку так, как чувствовала ее, учась у Мадам. Я не могла проигрывать ее в голове или переводить мои мысли в звуки. Игра на старом фортепьяно на чердаке только напоминала мне о более счастливых днях, и я очень грустила.
И у меня были причины печалиться. Сперва Тиллу Фишлову и Карела Шляйснера отправили на восток вместе с некоторыми нашими общими пльзеньскими друзьями. При прощании мы обещали друг другу встретиться в Палестине. Затем мой дед Йиндржих внезапно умер от рака простаты в октябре 1942, а следом моя бабка – ее унесла пневмония полгода спустя. В Терезине не проводились похороны со всеми обычными обрядами, просто короткая церемония. Тела кремировались, а родственникам выдавали картонную коробку с прахом, который надлежало выбросить в речку Огре, извивающуюся вдоль гетто. При иных условиях берег реки оставался нам недоступен.
Я рыдала, когда мы несли прах бабушки к реке вместе с отцом. Я всегда очень любила ее и никогда не забуду, как «бабичка» вернулась с берегов Нила с подарками – фиалковым кремом и сухой лавандой – или как ей нравились оперные спектакли на пльзеньском Весеннем фестивале, где мы занимали семейную ложу, а я не могла дышать от возбуждения и восторга.
Маме слишком сильно нездоровилось, чтобы присутствовать на похоронах, поэтому отец один, держа меня за руку, развеивал прах над быстрым потоком. Отирая мне слезы, он указал на цветущую яблоню в нескольких метрах от нас: «Посмотри, Зузка! Не плачь. Вода из реки питает это дерево, и скоро твоя бабичка превратится в цветы».
Я взглянула на дерево и не могла не улыбнуться. Мой дорогой папа был таким мудрым, таким замечательным! Нас в Терезине обременяло множество обязанностей и требований, нам не удавалось проводить вместе столько времени, сколько прежде, но то немногое, что я услышала там от отца, запомнилось на всю жизнь.
После похорон я вернулась на работу, но больше не торчала в конторе, мне приказали заниматься сельскохозяйственным трудом. Всех детей старше двенадцати заставляли работать, обычно на огородах гетто, располагавшихся на фермах за его стеной. Этот труд считался привилегией. Мы уходили на огороды в пять часов утра и возвращались в восемь вечера. Стоял февраль с сильными холодами, но все равно было прекрасно выйти из гетто, поэтому тот период можно назвать сравнительно светлым.
Сначала я работала в полях, выгружая голыми руками коровий навоз с трактора: очень тяжелый и непривычный труд. Мы изнуряли себя от девяти до десяти часов каждый день, и я беспокоилась о том, что поврежу пальцы, которые огрубели и болели, но выбора не было. Навоз весил много и пах отвратительно, мы пропитывались этим запахом, но я радовалось тому, что нахожусь в обычном человеческом мире. Впервые за год заточения я оказалась на природе, видела всю ширь неба, деревья и цветы – то, чего нас лишили в Терезине.
Когда мы возвращались в гетто, то ощущали такую усталость, что только мылись, ели и ложились спать. В гетто я раньше спала плохо, но из-за физического изнурения стала погружаться в крепкий, безмятежный сон.