На нашу беду несколько женщин в бараке, не менее голодных, чем остальные, каждую ночь обсуждали рецепты, грезя о пирожных и мясе, булках и роскошных десертах. Я зажимала уши, чтобы мое воображение не заполняли образы, от которых голод только усиливался.
Больше всего я хотела хлеба, теплого хлеба, недавно вынутого из печи, вроде мягкой плетеной «халы», которую у бабушки пекли по субботам в Добржиче, или теплых рулетиков с маком, или рождественского хлеба, который готовила нам в Праге Эмили.
Мне не давали никакой работы, способной отвлечь меня от пустого, ноющего желудка, как в Терезине. Целые дни я проводила полускрытой на задней части нар, следуя наставлениям матери, подальше от глаз, чтобы Арно Бем или кто-то из охранников не засмотрелся на меня. Мы слышали страшные рассказы девушек, которых уводили в его барак и вынуждали отдаваться офицерам СС или местным «почетным гостям». В обмен они получали еду получше, одежду, другие привилегии, а у некоторых завязались отношения кое с кем из охранников. Мы не судили их, но боялись, что кто-то из нас попадет в то же положение, что и эти девушки.
Меня терзали страх и одиночество, поэтому я обрадовалась, узнав, что мои подруги по Терезину Дана и Зузана Геллер и их мать живут в нашем бараке. Мы проводили время вместе, когда охранники редко заглядывали к нам. Отец Зузаны, врач, попал под начало доктора Йозефа Менгеле, и его положение было трудным и опасным.
Моя мать, как одна из старших по возрасту женщин в бараке, получила работу «искательницы вшей». Она выбирала этих вездесущих паразитов из волос, одежды и постелей. Если она находила у кого-то вошь, то незамедлительно выбривала такой узнице голову и протирала бензином ее одежду и тело. Вшей меньше не становилось, и мать занималась этим день напролет, работа эмоционально и физически выматывала ее, потому что женщины горько плакали из-за потери волос. Наши привилегии в Семейном лагере включали в себя и то, что нам, в отличие от остальных узников, не выбривали головы, а это помогало сохранять тепло и некоторое достоинство. Лишиться волос означало утратить чувство личности, ведь все обритые казались похожими друг на друга.
Каждое утро и каждый вечер мы ходили на перекличку, о которой в пять часов утра оповещали редкие крики молодой женщины, назначенной старшей по бараку. Как
И когда адская «Маринарелла» исполнялась опять и опять, нас заставляли строиться на холоде, в наших смешных обносках, на мокрой грязи, никогда не замерзавшей и засасывавшей обувь прямо с ног. Мы, дрожа, держали головы склоненными. Иногда перекличка занимала час, а иногда – два.
В грязи, в снегу и на льду.
Старые, больные, истощенные часто умирали, и их тела сразу же уносили. Они страдали от так называемой болезни Освенцима, больше поражавшей мужчин, чем женщин: их лица и особенно глаза ничего не выражали, как лица мертвецов. Это было полной покорностью злому року, философским обмороком, после которого люди не способны были восстановить умственные способности. Личность в человеке умирала, а жизнь теряла для него всякое значение. Когда с кем-то из женщин такое случалось, мы понимали, что она не хочет жить и не выживет. Им не нужно было кончать с собой. Само собой происходило полное угасание физических сил. Таких узников и узниц называли «мусульманами» на лагерном жаргоне, что отсылало к обычаю у мусульман простираться ниц при молитве.
Остальные, все еще надеявшиеся выжить, с готовностью ожидали перекличек и, иногда, визитов доктора Менгеле и
Ударяя обессиленных людей по ногам, охранники бросали их на землю и приказывали отжиматься или заставляли бежать на месте, прыгать или кувыркаться, пока они не падали. А мы были вынуждены смотреть, как люди с сердечными заболеваниями, с иными недугами или ослабленные голодом старались изо всех сил, пока не сдавались или не умирали.
Всякий раз, когда я слышала первые аккорды отвратительного марша, я преисполнялась отчаянием при мысли о новом дне в этом земном аду, о голоде и страхе смерти. То, чему мы становились свидетелями, было невообразимым по ужасу и зверству. И каждый знал, что может оказаться следующей жертвой.