Потом все вместе влезаем на заднее сиденье такси, и камера следует за нами. Водитель, кажется, измучился ждать. Папа передает камеру маме, а сам сражается с моим ремнем безопасности.
Затем – темнота.
Камера внезапно оживает в аэропорту, в зале ожидания. Отец, как заправский кинооператор, перемещает ее вдоль закрытых рольставнями магазинов – парфюмерии, одежды для серфинга, дорогих закусок и сладостей. Они не работают, потому что четыре утра, а кому в такой час нужны духи и плавки по заоблачной цене? Мама дремлет в кресле, она почти прозрачная. Я сижу рядом в слезах.
– Не плачь, моя хорошая! – говорит отец, и я, подняв голову, смотрю в камеру.
Затем – темнота.
В иллюминатор видно, что самолет взлетает, но камеру так трясет, к тому же снаружи мрак, и различить можно только пляшущие красно-белые пятна, а потом и они уходят вниз и исчезают из кадра.
– Вот мы и полетели, – тихо говорит папа в камеру, будто сообщая ей большой секрет.
А потом наводит камеру на меня. Я сижу, вцепившись в Бенни. Прижимаюсь носом к его рыльцу.
– Все будет хорошо, шалунья, – ласково говорит папа.
Папа снимает входную дверь и панораму гостиной, где коробок и чемоданов полно, а мебели явно маловато, и комментирует:
– Вот мы и на месте!
А потом продолжает экскурсию по дому – снимает кухню, где только одна лампочка горит, ванную, где прежние хозяева оставили персиковую туалетную бумагу и радио для душа в виде морского конька, спальню с двуспальной кроватью, где мама разбирает одежду. Затем идет в мою спальню, где я наконец-то сплю, сжимая Бенни в руках.
Камера включается вновь примерно через неделю, когда я вбегаю в дом в новенькой школьной форме. В школе Эребру я форму не носила и теперь почему-то очень горжусь своим голубым джемпером и тоскливого цвета юбкой в складку.
– Ленни улыбается! – комментирует папа в камеру. – Как прошел первый день?
Я показываю зрителям конфету – жевательную, желто-розовую – и улыбаюсь так, будто этот миг никогда и ни с чем не сравнится.
– Подружилась с кем-нибудь? – спрашивает папа.
Я хочу ответить, открываю рот, а затем – темнота.
Майские цветы
Элси с Уолтером рисовали деревянных манекенов, которых Пиппа поставила нам на стол. Рядом с Элси лежала белая роза на длинном стебле, одна-единственная, перевязанная черной лентой. Пушистая. Как накрученная на палочку сахарная вата. Элси с Уолтером стеснялись и смотреть друг на друга, и я не сомневалась, что за ее изысканным макияжем скрывается стыдливый румянец.
Увидев розу, Пиппа улыбнулась, но промолчала. Поставила передо мной манекена и объяснила, что художники используют таких для правильной передачи пропорций человеческого тела. Пиппа разрешила мне нарисовать ему лицо, и я, взяв в руки фломастер, наделила манекена распахнутыми глазами и широкой улыбкой. Я высоко подняла ему руки – пусть машет собратьям на соседнем столе. Нарисовала ему ботинки с завязанными бантиком шнурками. Добавила модную рубашку и галстук. И представила, что среди манекенов на соседнем столе есть та, за которой он ухаживает.
Марго рисовала молча. Заполняла полотно желтыми цветами. Их названия не знаю, ни по-английски, ни по-шведски, но очень красивые. Марго словно изображала свое, личное поле желтых цветов – только она имела к нему доступ, только она могла его увидеть. Цветы так тесно жались друг к другу, что белого пространства на листе почти не оставалось. Они как будто сами излучали свет – такие были яркие.
Он родился таким пухленьким, что вся одежда, которую мы взяли с собой в родильный дом, оказалась ему мала. Моя мама связала ему целый гардероб. Особенно ей нравился комбинезончик (“На что ребенку летом шерстяной комбинезон?” – спросил Джонни, когда мы остались наедине), но натянуть на него мы смогли только желтую шапочку, да и та недолго продержалась на голове – съехала на макушку и в конце концов соскочила.
Джонни одолжил у своего начальника мистера Даттона на день фотоаппарат. Они в стекольной мастерской делали фотографии всех своих изделий и вешали на стену, чтобы клиенты могли ознакомиться с образцами работ. Так проще завоевать доверие, объяснил Джонни. Фотоаппарат – коробка с цифрами и колесиками, которые Джонни пообещал мистеру Даттону не трогать, был уж очень увесист для своих размеров.
– Улыбнись, – сказал Джонни.
И я улыбалась. Держа на руках человека, которого мы произвели на свет. Завернутого в одеяло, в одном только подгузнике и желтой шапочке.
Мы дали ему двойное имя – Дэвид Георг – в честь отца Джонни и в честь короля, умершего за год до этого. Людей, достойных подражания, думали мы тогда. У меня было время поразмыслить, и теперь я задаюсь вопросом, не слишком ли много потрясений заключалось в этих именах – судьбы их обладателей, уже мертвых, так тесно переплетались с войной. Отец Джонни Дэвид погиб в 1941-м – погиб, сражаясь за короля Георга.
Дэйви было часа три от роду, когда в родильный дом пришла моя мама с букетом желтых гвоздик.