Наконец ему верит,— так думает Бердников,— наконец он может вернуть все потерянное, смыть со своего имени все пятна и пятнышки, оправдать возложенное на него доверие. Его коллеги, должно быть, полагают то же самое, но среди них — это факт! — есть обыкновенные глупцы, и ему, Бердникову, это не очень нравится. Еще два-три «выхода в народ» (окаменелое лицо снова искривилось и улыбке) — и он прочно станет обеими ногами на твердую почву. Только следить нужно за собой, только не ошибиться, только не выдать, чем полна душа его...
...Гомон, хохот, облако папиросного дыма, суета людская обрушиваются на Кравченко из дверей парткома. Он знает, что едва переступит порог — к нему бросятся с неотложными делами, жалобами, просьбами, требованиями. Он, как пловец перед прыжком в воду, предвкушая бодрящую стужу волны, сдерживает улыбку — и уверенно открывает дверь, чтобы с удовольствием окунуться в волну.
— Здорово!
— Иди сюда, Кравченко,
— Позвони в горком, раз пять спрашивали.
— Подпиши это. Что? Выписки из протокола.
И, не дойдя до своего довольно таки неуклюжего стола, он успевает справиться с сотнею дел, то шуткой, то вполне серьезно ответить на десятки вопросов. Обыкновение секретаря уже все знают — как только он достигнет стола, настает черед действительно серьезных дел. Кравченко, наконец, усаживается, берет карандаш и сперва записывает самое важное в настольном календаре. Потом оглядывает всех глазами, полными улыбчивого тепла, и обращается к ближайшему:
— Ну... валяй!
— Да у нас таковское дельце, товарищ секретарь, что за столом и не выскажешь. Пойдем к нам на рудодробильню. Все в один голос наказали, чтобы без тебя не возвращался, хоть насильно, да привел...
— А-а! Опять рудодробильня,— брови сходятся пад переносицей.— Вот сейчас разберусь с остальными и сразу приду. Там у вас накрутили здорово?
— Да сам увидишь, чего толковать-то.
— Бунтуют, говоришь? — смеется секретарь, не сводя пытливого взора с рабочего. «Такой попусту горячку пороть не станет, это свой и надежный», — мелькает мысль.
— Да какой там бунт. Требования справедливые. Так я подожду. Забегу еще к комсомольцам: есть и к ним дело.
Кравченко плывет уверенно, рассекает волны крепкими ударами знающих свое назначение рук, и волны покоряются ему. Он ловко управляет своим телом. Но... но поток становится горячей, и встречный бег волн всё усиливается и усиливается, волны растут все выше и выше. На минутку нужно задержаться, лечь на воду и приготовиться встретить девятый вал. Он обрушится сильным напором. Его надо отбить. «Пробиться! Мы должны пробиться!..»
На рудодробильне, в перерыв, он попадает в окружение рабочих, внимательно вслушивается в жалобы, взвешивает слова и факты, оценивает, сам расспрашивает — и тогда начинает понимать, что кто-то (контора? Бердников?) ошибается, что кто-то... Он краснеет, сразу и густо. Ему не до рассуждений, к ним он еще вернется в другое время, когда останется в одиночестве, но не так просто отмахнуться от мыслей. И его внимание как бы раздваивается: он слушает коллективную информацию рудодробильщиков и одновременно следит за ходом собственных раздумий. И вот в рассуждениях просвечивает логическое завершение их: нет, это не просто ошибка, это нечто преднамеренное.
— Вот хорошее предложение,— поддерживает он молодого рабочего.— Организовать поход на рудник. Пусть комсомольцы возьмутся за это дело. Только сегодня же, сразу после смены. Тогда все станет ясным.
Молодой рабочий, добившись одобрения, срывается с места. Осталось совсем немного времени до конца перерыва, а нужно успеть сколотить смелую бригаду, чтобы нынче же вечером отправиться в рейд.
Качество.
Вот чего будет добиваться комсомольская бригада от рудника.
Качество.
Вот что должно быть законом для всех участков большого и сложного заводского организма. Кто этого не понимает, должен или понять, или посторониться.
И вечером того же дня бригада отправляется па рудник, и в тот же час происходят два разговора между разными людьми.
Кравченко приходит к Долматову, только что приехавшему из города. Долматов хотя и устал за день, однако настроение у него исключительно приподнятое. И вот он — такая уж привычка у Старика,— обняв Кравченко за плечи, расхаживает с ним по кабинету и засыпает потоком слов.
Д о л м а т о в (заглянув в глаза секретарю). Приезжаю, понимаешь, и сразу же к начальнику. Ты хочешь, говорю, чтобы наши французы взбунтовались? Понимаешь, поставил вопрос, а сам молчу, жду. А он, милый мой, испугался. Честное слово, испугался. И этак наискосок резолюцию на бумаге — чирк! (Он заливается смехом, и серебристый ежик на голове начинает забавно шевелиться, — так и хочется пятерню ему в волосы запустить. Потом, успокоившись, Старик придает лицу загадочное выражение.) И, знаешь, что было дальше?
К р а в ч е н к о. Ну?
Д о л м а т о в. Я поблагодарил его за валюту, а затем все же сказал, что нельзя быть таким уступчивым. Надо кулак покрепче сжимать. Он так и вспыхнул!
«Точно маленький, — думает с улыбкой Кравченко. — Достиг своего и радуется. Ай да Старик!»