Этой болью была память, не позволяющая забыть ничего: ни вида окровавленных, обугленных тел, ни тяжелого запаха горящей человеческой плоти и её гниющих останков. И это было хуже любого ранения, даже самого тяжкого.
Тело Джона было безупречно цело, и хотя оно смертельно устало, мышцы, кости, суставы по-прежнему упруго подрагивали, налитые молодой и здоровой силой. Его небольшая фигура не вызывала на первый взгляд ощущения мощи, но если Джон даже в дружеском рукопожатии сжимал в своей ладони чьи-нибудь пальцы, их владелец сразу же понимал: захочет — сломает за пять секунд.
Но душа Джона была взорвана в клочья и разметена по бескрайним, унылым афганским степям.
Как бы дико это ни прозвучало, поначалу Джону нравилось воевать. Нет, сама война, как явление, не поддающееся осмыслению, была, на его взгляд, отвратительна. Она виделась ему неким живым существом с черной душой и покрытой струпьями плотью. Существом ненасытным, требующим своего излюбленного лакомства — душ и тел человеческих. И как можно больше. Как можно больше… Но коли уж Джон неожиданно оказался в смрадных объятиях этого существа, долг повелевал отдаваться ему полностью, со всей страстью. И Джон отдавался. Он был честным и отчаянным воином, не знающим отдыха, если надо было о нем забыть, не знающим голода, если нечего было есть, усмиряющим жажду, если кроме песка и пыли ничего, текущего медленно сквозь заскорузлые пальцы, темные от въевшейся оружейной смазки, не было в радиусе двух-трех миль.
Кто прав, кто виноват в этой войне, Джон не рассуждал никогда. И не потому, что ему было всё равно: он давно уже сделал для себя определенные выводы. А потому что не имело смысла. Раз уж волею судьбы оказался в этом аду, значит, тратить время на рассуждения — пустая затея. Рваные раны, полуоторванные руки и ноги, развороченные животы — когда рассуждать… Джон резал, зашивал, извлекал пули, метко стрелял, как правило, убивая, и чувствовал себя нужным и как никогда живым.
Необъяснимая закономерность любого поля боя: если, находясь в тесном соседстве со смертью, ты всё ещё жив, то жив полноценно, жив, так сказать, на всю катушку. Кровь бурлит, тело возбужденно звенит и просит новой порции адреналиновой дури.
*
Его жизнь до войны была тошнотворно обыкновенной и скучной. И, как у миллиона таких же, как он, имеющих неброский серый оттенок, не сулила ничего, кроме изменения интенсивности этого оттенка: либо на более яркий, с вкраплениями дерзкого инферно, либо на слегка размытый, перетекающий в небесную голубизну.
Его детство, отрочество и раннюю юность можно было описать в двух-трех словах: ел, спал, учился…
Папа и мама, милые добропорядочные люди, красотка сестра, заносчивая, но не вредная. А если и вредная, то не до абсурда и не до желания придушить её ночью подушкой. Свой парень — белокурый и синеглазый. Как и сам Джон.
Став почти взрослым и почти самостоятельным, он позволял себе уже чуть больше разнообразия: иногда выпивал с друзьями, иногда спал с женщинами, как правило, гораздо старше себя, иногда радовался каким-то мелочам.
Нормальная жизнь. Нормальная. Серая.
*
На войне он начал заново узнавать себя. Свои силу, выносливость, непреклонность, верность и честь — все те истинно мужские качества, о которых не подозревал, и проявление которых было маловероятно в дремоте его мирной жизни.
На войне изменилось всё. Именно там и началась для него жизнь со всеми её яркими красками, с терпким привкусом азарта и немалой долей здорового авантюризма. Война подарила ему друзей, настоящих и верных. Но она же начала их у него отнимать. Вырывать из рук — подло, исподтишка, не давая времени оплакать каждого и утешиться хотя бы чуть-чуть.
Поначалу это не вызывало такого яростного протеста — что поделаешь, война… Потом внутри что-то сломалось. Без единого щелчка, без скрежета, без болезненного треска души. Джон понял вдруг, что устал. Онемел от невозможности сказать что-то стоящее, оглох от воплей и постоянного грохота. Военная форма казалась тяжелой, как проржавевшая кольчуга, и носить её становилось всё трудней.
Когда умер молодой офицер, которому час назад перелили кровь, взятую у полного сил, радующего глаз здоровым румянцем Джона, и его живую теплую кровь тот унес с собою в могилу, всё начало стремительно и бесповоротно рушиться.
Джон затосковал. Ему окончательно опротивело воевать.
К моменту демобилизации он был опустошен и разочарован, и прежде всего, в себе самом.
Не то. Он делал всё это время что-то не то.
И всегда теперь будет делать что-то не то.
Война великая лгунья. Ты горд и счастлив, ты на вершине мира, и горьковатый ветер свободы и вседозволенности неистово бьет в разгоряченное, опаленное жгучим солнцем лицо; ты гордишься собственной доблестью, причастностью к чему-то грандиозному и великому, к чему-то, не имеющему границ.
Но наступает день, и ты понимаешь, что ничего этого нет.
Ты просто каждый день убивал.
И каждый день убивали тебя.
А то, что не убили…
*