Нас влечет любая жизнь, в которой есть нечто нам неизвестное, любая еще не развеявшаяся иллюзия. Месяца через два после обеда у герцогини, которая тем временем успела уехать в Канны, я вскрыл конверт, с виду самый обыкновенный, и прочел слова, напечатанные на карточке: «Принцесса Германтская, урожденная герцогиня Баварская, будет дома такого-то числа»; наслушавшись загадочных речей г-на де Шарлюса, я воображал себе принцессу Германтскую исключительным существом, не похожим ни на кого из моих знакомых, и вот теперь я остолбенел от изумления, а потом перепугался: мне стало страшно оказаться жертвой розыгрыша, задуманного каким-нибудь злобным шутником, пожелавшим, чтобы меня выставили за дверь дома, куда я пожаловал без приглашения.
Вероятно, приглашение на вечер к принцессе Германтской было со светской точки зрения не более недоступно, чем ужин у герцогини, и мои скромные познания в геральдике подсказывали мне, что титул принца не выше герцогского. И потом, говорил я себе, что бы ни утверждал г-н де Шарлюс, ум одной светской дамы не может полностью отличаться от умов других светских дам и вообще других женщин. Но мое воображение уподоблялось Эльстиру, который запечатлевает эффект перспективы, пренебрегая законами физики, вообще-то ему известными: оно рисовало мне не то, что я знал, а то, что оно видело, а видело оно то, что ему являли имена. Еще до моего знакомства с герцогиней, стоило перед именем Германт возникнуть титулу принцессы — и само имя разительно менялось, как меняется нота, или цвет, или количество благодаря предшествующим элементам, какому-нибудь математическому или эстетическому «знаку», влияющему на них, и мне каждый раз представлялось нечто совершенно особенное. Это сочетание имени и титула встречается главным образом в мемуарах времен Людовика XIII и Людовика XIV, английского двора, королевы Шотландии, герцогини Омальской[402], так что в моем воображении особняк принцессы Германтской посещали герцогиня де Лонгвиль и великий Конде, а значит, едва ли у меня был шанс когда-нибудь туда проникнуть.
Многое из того, что наговорил мне г-н де Шарлюс, так мощно подхлестнуло мое воображение, что я словно позабыл, как меня разочаровало все, что я воочию видел в гостях у герцогини Германтской (ведь с именами людей дело обстоит так же, как с именами мест), и воображение мое ринулось навстречу кузине Орианы. Впрочем, г-ну де Шарлюсу только потому удалось на какое-то время внушить мне превратные представления о достоинствах и разнообразии светских людей, что он и сам обманывался на их счет. Это объяснялось, вероятно, тем, что он ничего не делал, не писал, не рисовал, даже и не читал серьезных и глубоких книг. Но он на несколько голов превосходил светских людей, а потому, служа ему материалом для наблюдений и темой для разговора, они его не понимали. Разглагольствуя, как подобает артистической натуре, он умел самое большее блеснуть обманчивым обаянием светского человека. Но этот блеск могли оценить только другие артистические натуры, для которых он мог сыграть разве что роль северного оленя среди эскимосов: это бесценное животное обрывает для них с неприступных скал мхи и лишайники, которые они не умеют ни найти, ни использовать, а после того, как олень их переварил, они становятся пригодны в пищу обитателям Крайнего Севера.
Добавлю, что картины светского общества в изображении г-на де Шарлюса были полны жизни благодаря сочетавшимся в нем яростной ненависти и пылкой симпатии. Ненависть обрушивалась главным образом на молодых людей, обожание больше всего относилось к некоторым женщинам.
На самый высокий трон г-н де Шарлюс возвел принцессу Германтскую, и если вспомнить его загадочные слова о «недосягаемом дворце Аладдина», в котором обитала его кузина, то становится хоть отчасти понятно, насколько я был изумлен.
При всем множестве разных субъективных точек зрения, о которых мне придется говорить, и даже при самых неестественных преувеличениях все эти люди все же существуют объективно и реально, а значит, все они разные.