В августе девяносто первого, в дни неудавшегося коммунистического путча, это без вины виноватое чувство прошло. В толпе на Дворцовой площади, как потом писали, стотысячной, он вглядывался в лица сограждан – интеллигентные и простые (до того дня ему казалось: разные – даже в антропологическом смысле), но сейчас почти неотличимые – одинаково светлые, содержательные, объединенные общей решимостью: покончить с унылым, несвободным существованием, похожим на пресловутый «бег в мешках» – забава, популярная от Москвы до самых до окраин в профсоюзных санаториях и пионерлагерях. Сорвать с себя чертов пыльный мешок!
В тот день он впервые почувствовал себя не историком, а человеком в истории. Ее субъектом; лет через двадцать стало модно говорить: актором.
То, что виделось вечным и нерушимым – каменным истуканом, рухнуло как подкошенное. Стоило только подтолкнуть. В образовавшемся просвете, что ни день, открывались новые возможности: заведомо не проходное, опасное, крамольное становилось передним краем исторической науки (к неудовольствию старых профессоров, проверенных кадров, лишившихся прежнего влияния, – осмелевшие прогрессисты почти в открытую называли их пережитками прошлого, выкормышами советской власти).
Надышавшись воздухом нежданно-негаданной свободы (в те первые недели и месяцы густым – хоть ложкой черпай), он отставил тему народничества – главным образом потому, что больше не считал себя обязанным сострадать так называемому простому народу. Интеллигенция – совесть нации? Теперь, когда для всех и каждого открылось широкое окно возможностей (включая доступ к книжной продукции: все, что было под запретом, выходит в свет миллионными тиражами), – сама постановка вопроса выглядела некорректной. Народ, которому дарована свобода, справится и без него.
Отставил – в пользу того, что прельщало и беспокоило: отношения центральной власти с национальными окраинами, бывшими союзными республиками. Первый звоночек прозвучал в девяносто третьем. На факультетском собрании кто-то из кафедральных остроумцев отпустил шуточку про «старшего брата», первого среди равных. Из последнего ряда, где собрались преподаватели и аспиранты кафедры русской истории, последовал немедленный ответ: «Пиявки – насосались и отпали», – не в том дело, что антиисторический, а в том, что злой.
Эта короткая перепалка вскорости забылась. Да и тема братства и первородства как-то сама собой ушла – в ожидании будущего исследователя. Как бы странно это ни прозвучало, но таким исследователем – пусть не беспристрастным, но зато (памятуя обстоятельства родительской семейной жизни) кровно заинтересованным в раскрытии истины – он возомнил себя. Кому, как не ему, со всем этим разбираться.
В материалах научных и «около научных», ранее недоступных (экономя на ксероксе, он работал по старинке, переписывал от руки), обнаружилось нечто странное. Русификацией так или иначе поддушивали всех, но Украину – ему казалось – особенно. Притом задолго до советской власти. Указ о сожжении «Учительного Евангелия», отпечатанного в Киеве, датирован 1622 годом. Лоббировал, говоря современным языком, этот царский указ не кто-нибудь, а сам Патриарх Московский и всея Руси Филарет; что называется, по-родственному: на престоле Михаил Федорович; Филарет, в миру Федор Никитич Романов, – его родной отец. Через семьдесят лет – тут уж на семейные дела не спишешь, Собор русской православной церкви предает анафеме «киевские новые книги» – труды Петра Могилы, Симеона Полоцкого, Лазаря Барановича. Да, разумеется, страх перед «латинством», пронизавшим Киево-Могилянскую академию (где наряду с богословием преподавали «свободные искусства»: арифметику, астрономию, диалектику и прочая, и прочая), – но сама по себе такая церковная активность вызывала неприятные ассоциации – подводила к сравнению с католической церковью, чьи пастыри, по мнению некоторых исследователей, заложили в сознание своих дремучих, но верных прихожан стойкую неприязнь к евреям, распявшим «Бога нашего, Иисуса Христа», – из которой впоследствии сформировался отнюдь не умозрительный, а деятельный антисемитизм; в апогее – гитлеровского толка: Освенцим, Майданек, «окончательное решение еврейского вопроса» – то, с чем в ходе наступления покончила победоносная Советская армия. Смелá, как липкую грязь. Здесь история страны пересекалась с его семейной историей. Он вспомнил своих дедов. Оба стяжали военную славу; материн, дед Василий, – на 1-м Украинском, Степан, дед по отцовской линии, – на 2-м Белорусском.
Пока другие его коллеги – горячо, с пеной у рта обсуждали преступления советской власти: красный террор, массовые репрессии, голодомор, в том числе на Украине, он, не соблазняясь очевидным, продолжал копать вглубь.
Начало новому витку русификации положил император Петр Первый, запретивший книгопечатание на украинском; тем же указом предписывалось изъятие украинских текстов из церковных книг. Интересно, как они туда просочились? Видно, не зря его мать говорила: украинцы – упрямцы и хитрецы.