На что он надеется? Чего от нее хочет? Просыпаясь, Мария обшаривала глазами стены, как будто за ночь на стенах ее комнаты могли возникнуть – словно проступить из-под обоев, точно излишки клейстера, – его моральные наставления.
Сознавая свою зависимость от Таракана, Мария боялась думать о нем непочтительно: Полупрозрачный Господин – так она его теперь называла. И не имело значения, следит ли он за нею или выпустил ненадолго из виду. Так или иначе, Полупрозрачный Господин был здесь. Сегодня ее разбудил звонок. Мария не сразу поняла, откуда он, собственно говоря, доносится. Она спустила с кровати ноги, покрутила тяжелой спросонья головой, а поскольку больше ничего не услышала, сочла, что звонят в дверь.
Шаркая стоптанными тапками, она дошла до входной двери и машинально, не спросив: кто? – потянулась к вертушке замка. В то же самое мгновение с заднего двора, куда выходят окна самой маленькой из трех ее комнат (где Мария все последние годы спала на узком, не то вдовьем, не то девичьем диване), донесся пронзительный гудок клаксона – такой настырный, что ей ничего не оставалось, кроме как пойти и закрыть окно.
Возвратившись к входной двери, она обнаружила, что на лестничной площадке никого нет – а скорей всего, и не было; если кто и был – ушел. А гудок все продолжал надрываться, как если бы там, внизу, непосредственно под ее окнами, стряслось что-нибудь ужасное. Марии представился скоропостижно умерший водитель – бог знает от чего, хотя бы от инфаркта: смерть – та же вода, дырочку найдет; его тяжелая, как у всякого покойника, голова упала на руль – аккурат на рычаг клаксона или как это у них называется, и до тех пор, пока во двор не явится специальная служба, его гудок не смолкнет.
С этой тревожной мыслью, осторожно отведя занавеску, Мария выглянула в окно – и тотчас же убедилась, что водитель, слава тебе господи, живехонек; а мучительный вой – всего лишь эхо: когда череда прерывистых гудков мечется в замкнутом дворовом пространстве, петляя между глухими брандмауэрами – как загоняемый собачьей сворой заяц, – возникает иллюзия непрерывности. Ее легко принять за мучительный вой.
Убедившись, что ничего по большому счету не случилось, Мария впала в негодование: «Бывают же такие наглецы!» – ей хватило одного негодующего возгласа, чтобы вспомнить другого наглеца – водителя, напугавшего ее до смерти, когда, отгуляв положенные часы после дезинсекции, она вернулась в свою пустую, пропахшую ядовитой химией квартиру, первым делом открыла окна, чтобы все хорошенько выдуло; старательно, залезая шваброй в самые недоступные места, вымела дохлых тараканов, ссыпала полупрозрачные трупики в пластиковый мешок и – несмотря, что поздний час, – отправилась на помойку: вынести – немедля, не дожидаясь утра.
В том взвинченном состоянии, в котором она тогда пребывала, ей казалось это естественным: избавиться от всего, что дергало, мучило, тревожило, действовало на нервы, пугало и мешало. Отвлекало от репетиций.
Непростительная ошибка! Она поняла это сейчас, ранним утром 218-го дня (или 23 сентября – по старому,
Порой Марии казалось, что, не будь у матери этого безотказного источника мудрости, ей незачем было бы просыпаться.
Проснуться – и плыть по течению жизни без руля и ветрил: куда? зачем? – по этой мутной реке, а уж если на то пошло, не мутной, а взбаламученной: и кому это все понадобилось, жили себе и жили…
Не умея, да и не считая себя вправе роптать на тех, до кого, ропщи не ропщи, все одно не докричишься, ее мать замыкалась в покорном молчании, как в коконе, слепленном из смиренномудрия и того всеобъемлющего опыта, из которого – как цыплята в совхозном инкубаторе – вылупляются единственно правильные слова: мы-де люди маленькие; не нам судить о том, чего нам знать не положено, – а им, восседающим на олимпе власти; вспомнив свое давнее увлечение лыжами, за которое она поплатилась растяжением голеностопных связок, Мария думает: выше линии снегов.