Я только ждал зари, чтобы умчаться в Посиминиче. Рота дала мне увольнение на два часа. Потом мне надо было снова быть на месте, чтобы успеть к выступлению. Без лошадей это было невозможно. Я раздобыл телегу, мои люди привели с пастбища пару лошадей. Крестьянин должен был запрягать, но он замешкался. У него не было шорной упряжи. Я схватился за пистолет и пригрозил, что пристрелю лошадей. Крестьяне и дети с воем бросились на землю. Я тряхнул его. «Веревку!» Но веревки тоже не оказалось. Только когда я уже принялся стегать лошадей, один подросток принес из сарая веревку. Нельзя было терять ни секунды. Я должен был еще раз увидеть друга. Его должна была предать земле рука человека, который любил его, как брата. Лошадей запрягли. Я вскочил с места. Я взял с собой молодого добровольца, который должен был нарисовать его могилу для родителей. Вперед! Я хлестнул лошадей, и мы по пересеченной местности помчались в Посиминиче.
Только, когда я стоял у тела покойного, я понял, что Эрнст Вурхе мертв. Мой друг лежал в пустой комнате на своей серой шинели. Его лицо было чистым и гордым, после того, как он принес свою последнюю и самую большую жертву, и в его юных чертах, в праздничном выражении его лица проступали благородная готовность его души и покорность божьей воле. Но я сам был не в ладу с самим собой и не мог ни о чем думать. Перед домом, слева от двери, под двумя широкими липами, я увидел открытую яму, которую выкопали солдаты полевого караула.
Затем я заговорил с рядовыми, которые вечером были в дозоре вместе с ним. Эрнст должен был выяснить, были ли окопы перед запрудой у озера Симно еще заняты русскими. В ходе операции патруль попал под огонь шрапнели. Незаметно выбраться вместе с патрулем к этой позиции, которую нужно было разведать, было невозможно. Однако молодой командир не мог повернуть назад, не выполнив поручение полностью. Он оставил своих людей ждать его. Пока они дожидались его в укрытии, он в последний раз попытался добраться до русских окопов. Будучи командиром, он привык всегда вступать в бой первым. Он в одиночку полз метр за метром и таким образом продвинулся еще на сто пятьдесят метров. Окоп был занят только казаками-часовыми, однако один из русских заметил ползущего вперед немецкого офицера и вскоре выстрелил в него. Пуля вошла в его тело, разорвав большие кровеносные сосуды, что должно было в скором времени повлечь за собой смерть. Его люди вынесли его из огня, открытого бегущими казаками. Когда его несли, один из них спросил: «Как вы, господин лейтенант?» Он ответил, как всегда, спокойно: «Хорошо, все хорошо». Потом он лишился чувств и умер молча, не испустив ни стона.
Перед латышским крестьянским двором, где он нес службу в полевом карауле на высотах озера Симно, я украсил могилу героя. Липы склонились над ним, словно два тихих стража. Шелест леса и далекий блеск озера должны были хранить его сон. Повсюду вокруг крестьянские сады были полны солнечным светом и летними цветами. У юноши, радостного, как солнце, должна была быть такая же могила, вся в солнце и цветах. Травы и цветы выстилали прохладную землю. Затем я сорвал большой прекрасный подсолнух с тремя золотистыми цветущими солнцами, принес его в дом и вложил ему цветок в сложенные руки, его почти еще мальчишеские руки, которые так любили играть с цветами. И я встал на колени перед ним, посмотрел снова и снова на торжественное и мирное выражение его гордого молодого лица и устыдился своего внутреннего противоречия. Но я не мог заглушить в себе боль и скорбь о смерти друга, чью руку в его последний час не держала рука любящего товарища.
Однако, чем дольше я стоял на коленях и всматривался в его чистое, гордое лицо, тем глубже во мне прорастало чувство необъяснимого страха. Что-то чужое оторвало меня от друга. Мое сердце забилось от вспыхнувшего во мне стыда. Разве могло так случиться, что он, так любивший быть вместе со своим богом, умер
Не могу сказать, что я тогда ясно испытывал это чувство, однако зародыш его еще в тот час поселился в моей душе, и впоследствии оно расцвело во мне все ярче и ярче. Для великой души смерть — самое важное событие жизни. Когда последний день на земле подходит к концу, и глаза — окна человеческой души, меркнут, словно церковные витражи на закате дня, в засыпающем храме умирающей плоти под вечным огнем светильника расцветает и вспыхивает самое священное на алтаре — человеческая душа, и эта душа наполняется всепроникающим светом вечности. В этот час человеческие голоса должны умолкнуть. И голоса друзей тоже… Потому не ищите и не жаждите последних слов! Тот, кто беседует с богом, уже не говорит с людьми.