— Итак, мнение противников? До крови или преимущество по очкам?
— До крови, — говорит Геночка.
— Да я тебя раскатаю, — гнусной, шепелявой скороговоркой бормочет Серега, неприятно скорчив губы и придавив щекой левый глаз.
Олег говорит:
— Значит, не пинаться, камни и палки не хватать. Одни кулаки. Ясно? Начали!
Володя
Ровно и чисто засветился август, когда Володя очень ждал, надеясь еще вволю хлебнуть каникулярной праздности, но ссора потушила грибную страсть, упрятала в своем чаду ягодные тропы, а деньги, заработанные на ружье, заставила положить в ящик комода.
Володя сидел дома и никуда не хотел выходить. Мать спрашивала:
— Охота тебе в четырех стенах торчать? Так и каникул не увидишь.
— Не тянет, мам. Отлежаться хочу, отдохнуть.
— Доработались. Ох, дураки, честное слово. А чего Кешка-то глаз не кажет?
— Тоже отлеживается.
— Случайно, кошка не пробежала, пока груз-то таскали?
— Нет, что ты! В самом деле устали.
— И ружье свое забыл. Что-то не так, парень, а?
— Ладно, мам, ладно. Куплю, успею.
— Может, добавить тебе? Спросить стесняешься?
— Нет, нет, запросто хватает.
— Смотри, а то нам премию полугодовую дают.
Он сидел дома и однажды из окна увидел Кеху. Тот шел не спеша, даже лениво, пришаркивая подошвами, склонив, по обыкновению, голову под грузом кудрей. Володя отпрыгнул от окна, прохваченный потным ознобом. Кеха посмотрел на него и, кажется, увидел. «Стыд, за шторкой прячусь, в открытую не могу! А пятно на лбу осталось. Кеха, как же быть?!» Володя вслух, словно при свидетелях, побожился: «Ей-богу, назад Кеха пойдет, я покажусь, встречусь, поговорю», — но, конечно, остался у окна, за тюлевой занавеской, проводил Кеху взглядом, испытывая при этом болезненное удовольствие, с каким раненый расцарапывает зудящую рану.
Вообще он с охотой кому-нибудь бы исповедался, поплакался — в одиночку непосильно тащить эту ссору, — но только не матери. Он живо представлял, как будет она переживать коварство рябого орсовца, ужасаться встрече с тремя молодцами, будет жалеть Володю — и от жалости Володя не отказался бы, с ней легче, но нужнее всего, чтобы поняли его мучения, безжалостный суд над собой, и тогда душе посвободнее станет, как бы разрешение получит: «Жить можно», — мать же не поймет, все утопит в жалости и сочувствии. «Скорей бы Настя приезжала!»
Он часто думал: «Отчего так вышло? Трусость, только моя трусость. Но ведь Кеха-то по морде схватил, а не побежал! Почему у него-то страха нет? Или у него ум сильнее страха? И я умом-то понимаю, что трусить нельзя. Еще как понимаю, елки! А мог бы я не побежать? Зажмурился бы, сжался — черт с ним, испинали бы, зато бы не убежал. Ничего же особенного. Ну, изукрасили Кеху, не убили же. И меня бы не убили. Что же во мне смешалось-то, дрогнуло? Мог бы! Значит, не мог. Ни ума, ни сил, ничего не хватило. А у Кехи хватило. Значит, я хуже его? Конечно, хуже, елки-палки! Думать нечего. Скотина, выходит, я, мерзавец? Но что-то же хорошее во мне есть?» Володя вспомнил случайно слышанный разговор матери со старинной своей приятельницей, Варварой Петровной. Мать говорила: «Нет, я на Вовку не жалуюсь, слава богу, неиспорченным вырастает, хоть и одна я с ним мыкаюсь. Мальчишка послушный, ласковый. И в доме хозяйничает, и меня ему жалко — грех, грех жаловаться, Варвара». «Вот, вот! — обрадованно схватился Володя за это воспоминание. — Есть же у людей слабости, и я вот боязливый, недостаток это мой. У Кехи тоже слабости есть. У него такой характер, у меня такой. Это же естественно, елки-палки! По слабости своей и побежал… Да нет! Я предал, предал — вот где ужас-то! Какая уж тут слабость!
А еще перед Настей выламывался в походе — тени прошедшего, важное чувство, хочу, чтоб и ты его разделила — вспомнить тошно! Эти тени меня сейчас бы пристрелили, и правильно бы сделали! Ладно, отца нет, сам свой позор тащу, а так бы и он виноват был, что такого труса вырастил. Вот и пожалуйста: у Кехи — дед белый, а он не побежал. А у меня… Жуткую чушь несу, при чем здесь все это?
Что, я раньше не замечал, что есть во мне страх-то. Замечал, сколько раз: и драк уличных боялся, и в парке боком уходил, когда правобережные появлялись на танцах, всегда живот прилипал, сейчас-то уж надо до конца додумать. А то наловчился о неприятном не думать — трусил, боялся, а потом вроде и не со мной это было, объяснял, что голова болела, что домой торопился, что на свидание надо было, а сам от страха убегал.