Дроков просыпается чуть свет — будит редкий, несмелый стук то в одном конце крыши, то в другом, то прямо над ним. Дождь. «Черт с ним, если и решится, все равно на базу, хоть выспимся под него как следует», — думает Дроков и намеревается снова уснуть, но не спится, и Дроков чувствует несвежим, ночным умом, что это не из-за неправильности в погоде. Что-то очень неприятное, нехорошее ждет его пробуждения. «Ах да, Захаров! Типчик еще тот достался. Что будем делать? Конечно, обсудим бригадой — очень правильный шаг! Я предложу… предложу… ах, черт!»
Более всего Дроков не терпит, когда что-либо или кто-либо мешает правильному течению жизни. Случись дождь в иное, рабочее время, Дроков бы расстроился, и весьма, потому что день тогда пропащий: в карты играй, кроссворды отгадывай, мух лови, а для бригадира это унизительно, а для бригадира правильнее всегда быть собранным, решительным, деловым, активно влиять на события.
Дроков рос в семье военнослужащего, и отец, вполне естественно, отличался особой приверженностью к дисциплине, аккуратности и порядку. Увидев у сына грязную или порванную одежду, синяк под глазом, двойку в дневнике, кляксу в тетради, уличив его в самовольном посещении кино, чрезмерном увлечении футболом или в невинной прогулке с одноклассницей после уроков, отец шумно вздыхал, разводил руками и как-то даже весело кричал:
— Ленька, иди, пороть буду, — и порол больно и деловито, не ожесточаясь, однако, порол по часам — не более десяти минут, но и не менее, потому что находил этот способ воспитания правильным и полезным. Порку отец заключал обычно устало-довольным возгласом: «Во-от! Приехали, слава богу», — затем, отдохнув и дав отдохнуть сыну, он затевал нравоучительную беседу:
— Конечно, ты понимаешь, что зла у меня к тебе нет. Я тебя бью, а у тебя рефлекс вырабатывается. Побои забудутся, а рефлекс останется. Ты, вообразим, захочешь в будущем какую-нибудь шутку выкинуть, а в организме твоем — бац! — внутренний толчок, предупреждение: подумай, правильно ты поступаешь или нет? И тогда-то, Ленька, ты вспомнишь меня добрым словом. Правильно, мол, отец меня учил. Спасибо ему!
И он вырос жилистым, ладным пареньком, очень энергичным и деятельным. Помимо привитого ему почтения к дисциплине и аккуратности, он так же твердо знал, что правильно в этой жизни и что нет.
Нынешним утром, разбудившись стуком раннего дождя, прогнав сонную хмарь, Дроков испытывает некоторую озадаченность: правильное течение жизни нарушено, а он не знает, как этому воспротивиться. «Ну, Захаров, не типчик! Законченный уголовник. Его судить будут, а он опять номер выкинул. Жуткая безответственность! — Дроков морщится, ворочается, кряхтит — одно неудобство в такую рань не спать, наконец маяться надоедает, и он садится на нарах. — Как же я осужу Захарова? Что предложу? В другом бы случае, конечно, ясно, как поступить: совершил проступок, проработали бы, на совесть нажали, а потом бы доверие оказали. На поруки там или вниманием бы окружили. И исправился бы человек. Окончательно потерянных же нет. А тут приехал с проступком да еще больше увяз! Тут доверием не возьмешь. Ударить женщину — очень тяжелый проступок. И судить надо очень строго. Да, строго… Никуда не денешься. Придется сдать в Майск».
Дроков отвлекается: в отдалении возникает напряженно ровный, басовитый вой — карабкается, заползает в гору машина. Вот она переводит дух, справившись с подъемом, и теперь гудит весело и беспечно. «Вроде к нам», — Дроков встает в сапоги, накидывает телогрейку и выходит из тепляка. Хмуро, тепло, редкий дождь поскакивает по сухой траве, то там ткнется, то здесь, словно выбирает: куда бы это ударить погуще да попуще.
Приезжает Анатолий Тимофеевич, вопреки раннему часу подтянутый, свежий, деловито бодрый.
— Опять к вам занесло. Салют, Леня! Что новенького? Как жизнь?
— Плохо, Анатолий Тимофеевич. Вот кстати вы!
— Что?! Трактор сел? Пилы полетели?
— Тут в норме. Вчера на поперечную вышли. Хоть сейчас закрывать можно.
— Ну, молодцы! Узнаю Дрокова.
Они улыбаются друг другу.
— Отчего тогда плохо?
— Да Захаров ваш натворил чудес.
— А-а!
В течение дроковского рассказа Анатолий Тимофеевич не раз восклицал негодующе: «Вот подонок! Вот мерзавец!» — про себя между тем соображая: «Не хотел же брать, уж как не хотел! Просто предвидел неприятности. Пожалуйста! Всегда так: поддашься доброте, жалости и всегда в дураках! Чутким захотелось быть! Нашел время, нашел к кому. Знал же, кого беру, — таких не воспитывать, уничтожать надо. Нет, неловко стало, матери посочувствовал! Откуда в нас эта привычка слезу пускать? Только дело губишь, знаю же давно: ахи, охи, гуманизм, а тебе выговор за выговором — работать не умеешь, богадельню развел, а где производство? Нет уж. Если всерьез хочешь делом заниматься, им и занимайся. И никуда не лезь. Без тебя воспитателей много».
— И что вы предлагаете, Леня?
— Наказывать надо. Строго.
— Надо, правильно. Но он и так под следствием.
— Вот ему и сдать. А вы, Анатолий Тимофеевич, как?
— Ваша обида, Леня, ваш и суд…
— Гнать будем. Отвезем.