— Значит, наплевать? Бедненького корчишь? Стыдись, Захаров! Сколько натворил и так разговариваешь. Неужели вины за собой не чувствуешь?
— Как разговариваю… Какая вина?
— Ну, Захаров! Из себя выводишь?! Не выйдет! У меня нервы крепкие. Говори, не мямли, отвечай, пока спрашиваем. А то выгоним, посадим — запоешь, да поздно, Захаров, будет. Посмотрим, какой ты храбрый!
— Чего?.. Какой храбрый?..
— Леня! — Олег Климко взбешен. — Этот Захаров не просто свинья, а наглая свинья. Хватит разговоры говорить! Я сейчас с удовольствием съезжу по его пухлой роже. Вот тогда и посмотрим. Заноет как миленький: «Ребята, больше не буду, ребята, простите», — знаю я их.
— Да уж знаешь…
— Стоп, стоп, Климко! — Дроков удерживает Олега. — По-человечески я тебя понимаю. Сам бы врезал. Но будем выше этого. Не опустимся до инстинктов. Предлагаю выгнать Захарова из бригады, отвезти в Майск и сдать кому следует.
— Леня! Ты можешь разозлиться?! По-человечески?! — Олег ненавидит сейчас Дрокова. — Что ты мелешь: выгнать, отвезти! Что ему это, что?
— Я разозлюсь, но бить не дам. Не дам. Запомни.
— Ребята! Да как же так? Человек имеет полное право получить по морде, а его отпускают ни с чем! Как хотите, а я вздую. Догоню и вздую. Ребята, вы не молчите! Сейчас нельзя молчать. А то, может, утремся? Ваня, дорогой! Заседатель народный! Твое веское слово?
— Так… Понимаешь… Конечно, по-всякому можно… Отлупить, конечно, просто… — Ваня Савельев потеет, сопит и умолкает.
— Ясно. А ты, Миша?
Миша Потапов тихо улыбается, с оттенком этакого виноватого недоумения, как человек, думавший о своем и застигнутый вопросом врасплох. Он не отвечает и лишь растерянно пожимает плечами.
— Геночка! Верю, не подведешь. Нам ли бояться?
Тот, измученный бессонной ночью, неожиданными размышлениями, шепчет:
— Нет, нет… Бить не надо!..
— Климко! Не разводи анархию. Не подстрекай. За самосуд знаешь что корячится? Учти.
Олег несколько остывает: Дроков упрямится, и тут, хоть искричись, толку не будет.
— Я учту, Леня. Но ты посмотри, какое замечательное настроение у этой шпаны! Я бы на его месте в три горла хохотал. Здоровые лбы, а за женщин вступиться стыдно.
— Накажут без нас, Климко. Следствие разберется.
— Какое мне дело до этого следствия! Это будет где-то там, без меня, до меня. Я сам должен рассчитаться.
— Вот и выгоним.
— Леня, я понимаю. Сейчас утро, и тебе кажется диким: не в драке, без завода бить по морде. Правильно, это уже расправа. Но, скажи, когда отец средь бела дня берет ремень — тебе не кажется это диким?
— Отцу положено за ремень браться. На то он и отец.
— Прекрасно. Тогда ты, я, Ваня, Миша небрежно сойдем за прадедушку. Представляешь? Бригада — как бы коллективный отец. Можем мы по-отцовски, для науки, всыпать и отпустить на все четыре стороны?
— Бригада все-таки мать, а не отец, Климко!
— Ну хорошо. Матери тоже положено за ремень браться. Положено ведь?
— Положено.
— Во-от! Конечно, я понимаю, трудно и неприятно по очереди подходить и спокойненько стукать. Очень даже неловко. Но можно же ремнем, понимаешь? Без произвола, без зверства, а именно по-отцовски снять с него штаны и выпороть. Какой же это самосуд, Леня? Чистое, благородное наказание. А? Леня?
— Ловко, конечно!.. Вроде действительно на избиение не походит. Вроде правильно. Просто, значит, как шкодника? Со строгостью, но без зла?
— Ну да! — Олег вовсе успокаивается и смотрит на Серегу с неким отвлеченным удовольствием, так, видимо, смотрит судья на преступника, которого он упек мастерски, с блеском, превратив процесс в произведение искусства. — Ты с Мишей, допустим, штаны с него стянешь, а Ваня нагнет его. Ну, а я, так сказать, буду воспитывать. Ребята, как, а?
Серега скоренько соображает: «Только потянутся — сразу бежать. Сначала просекой, потом у той сосны — круто в лес и до тракта. Только неожиданно надо, чтобы растерялись. Уйду — бегаю-то я ничего». Он незаметно высвобождает ногу из-под стола, напрягает руки, чтобы сразу полететь, помчаться.
Прасковья Тихоновна давно уже стоит возле очага, давно слушает ребят. Лицо ее, не одушевленное привычными заботами, сникло и вроде бы уменьшилось: опали, утратили веселый пыл бугорочки возле носа, мелкие частые морщинки кругом глаз и на висках не помогают нынче общему лукавому выражению, а скорее противоречат ему, выявляя усталую, дрябловатую кожу на лбу и под глазами. Утомляет Прасковью Тихоновну и вчерашняя беда: боль в пояснице, видимо, разрастается, и чем дольше Прасковья Тихоновна стоит, слушая ребят, тем труднее ей прятать внутренние охи, они словно подталкивают ее, заставляют резко привставать на цыпочки, испуганно округлять глаза и испуганно же прихлопывать ладошкой рот, загоняя эти охи назад.
Вскоре Прасковья Тихоновна совсем не может противиться боли — враз обмякает, приваливается к очагу, руки мягко, беспомощно опадают, глаза влажны, вернее, веки — так бывает, когда человек долго терпит боль.
Неожиданно быстро Прасковья Тихоновна выпрямляется, неожиданно быстро и твердо ступает, подходит к столу: