— Для этого мне сначала нужно поехать в Канаду или на Кубу. Чтобы получить бессрочную визу и вернуться, нужно разрешение американского консула в иностранном государстве.
— Так почему же вы не едете?
— Мой польский паспорт не действителен. Все это связано с адвокатами и большими расходами.
— Господи помилуй!
— А что было с вами? — спросил я. — Вы родили ребенка?
Ривкеле приложила к губам палец с заостренным красным ногтем.
— Шш! Я никого не рожала! Вы ничего не знаете!
— Где ребенок?
— В Варшаве. В детском доме.
— Мальчик?
— Девочка.
— Кто привез вас в Америку?
— Не Морис, другой. Но наши отношения не сложились. Мы расстались, я поехала в Чикаго и встретила Марио…
Ривкеле начала говорить на смеси идиша и английского. В Чикаго она вышла замуж за Марио и приняла католичество. Отец Марио был владельцем бара, находящегося под патронажем мафии. Однажды Марио в драке зарезал человека. Он уже два года в тюрьме. Ривкеле, которую теперь звали Анна Мария, работает подавальщицей в итальянском ресторанчике в Нью-Йорке. Марио остается сидеть еще по крайней мере полтора года. У нее есть маленькая квартирка на Девятой авеню. Друзья мужа делают попытки с ней переспать. Один даже угрожал ей пистолетом. Владелец ресторана — мужчина за шестьдесят. Он очень хорошо к ней относится: водит в театр, в кино, в ночные клубы, но у него стерва-жена и три дочери, одна зловреднее другой, смертельные враги Ривкеле.
— Вы живете с ним?
— Он мне как отец.
Ривкеле заговорила другим тоном:
— Но я никогда не забывала вас. Дня не проходит, чтобы я о вас не думала. Сама не знаю почему. Когда я услышала, что вы в Америке, и прочла вашу заметку о Старом Стыкове, я так разволновалась. Наверное, раз двадцать звонила в газету. Один человек мне сказал, что вы прокрадываетесь ночью в редакцию и оставляете там ваши статьи. Однажды я пошла туда поздно вечером после работы в надежде встретиться с вами. Лифтер сказал, что на девятом этаже у вас есть ящик и что можно оставить для вас записку. Я поднялась, свет горел, но никого не было. Только типографская машина работала. Я испугалась. Я вспомнила, как на Рош Хашана читают…
— О Небесной Книге, куда каждый сам вписывает свои грехи.
— Да. Я не нашла ваш ящик. Почему вы прячетесь от газетчиков? Они вас не выдадут.
— Дело в том, что редактор добавляет всякий вздор в мои статьи. Искажает мой стиль. Платит мне гроши и еще делает из меня какого-то бульварного писаку.
— Заметка о Старом Стыкове мне очень понравилась. Я читала и плакала всю ночь.
— Вы скучаете по дому?
— По всему сразу. Я попала в ловушку. Почему вы живете в такой дыре?
— Я и этого-то не могу себе позволить.
— У меня есть немного денег. Поскольку Марио в тюрьме, мне было бы легко получить развод. Мы могли бы поехать в Канаду, на Кубу — куда хотите. У меня есть гражданство. Мы поженимся и где-нибудь осядем. Я привезу сюда дочь. С ним я не хотела иметь детей, но с вами…
— Пустые слова…
— Зачем вы так говорите? Мы оба в беде. Я загнала себя в угол и не видела никакого просвета. Но, прочтя вашу заметку, словно ожила. Я снова хочу стать дочерью еврейского народа.
— Ради Бога. Только не через меня.
— Вы в ответе за все, что со мной произошло.
Мы замолчали, и моя соседка, на время прекратившая репетировать и, похоже, с удивлением прислушивающаяся к тишине, как тот сверчок из Старого Стыкова, вновь завела свою заунывную песню:
ПРИКЛЮЧЕНИЕ
Мы несколько лет были связаны по работе, и ни разу за все это время я не слышал от него доброго слова. Чувства, которые мы испытывали друг к другу, можно было бы назвать сдержанной неприязнью. Морис Шапиро был владельцем известной типографии «Кадимах», а я, Давид Грейдингер, — неизвестным редактором совсем еще молодого журнала «Всходы». Морису Шапиро не нравились ни наши претенциозные писания, ни новая орфография идиша. Кроме того, мы вечно были у него в долгу. Начинающие писатели нередко вносили исправления в свои эссе и рассказы, когда отпечатанные страницы уже шли в набор. Морис Шапиро говорил им в таких случаях: «Знаете, с ошибками это лучше читается».
До войны типография Мориса Шапиро с пятнадцатью линотипами и двумя печатными станками была одной из самых больших в Варшаве. После войны конкуренция возросла. Союз печатников требовал повышения заработной платы. Морис Шапиро время от времени угрожал все продать или сдать в металлолом. Современный иврит раздражал его так же, как новомодный идиш. Он отпускал саркастические замечания по поводу футуристической поэзии, не имевшей ни рифм, ни размера, и с ностальгией говорил о Переце, Фришмане, Спекторе и других писателях-классиках, чьи произведения ему доводилось печатать.