Существа казались весьма занятыми и в самом деле были заняты: они играли и предавались игре с такой страстью, они владели своим телом так безупречно и легкими крыльями рассекали пространство снизу вверх и сверху вниз с такой гибкостью и такой живостью, они так сильно превосходили все, о чем мог помыслить самый смелый мечтатель, что я даже не испытывал чувства зависти; поначалу они меня не заметили, а я застыл в своей расщелине и не мог сдвинуться с места, но в конце концов, вдохновляемый разом и счастливым видом неизвестных существ, и пылом юности, и, главное, неодолимой тягой всего живого к прекрасному, которое, как я убедился впоследствии, есть истинный царь земли, устремился к ним, совсем потеряв голову.
Одни спали, другие зевали или собирались зевнуть
– Птицы небесные! – кричал я. – Воздушные феи! Богини!
Кузница, хозяин которой продавал лошадям с чувствительными копытами бальные башмаки, полусапожки и мягкие домашние туфли
Но поскольку я долго гнался за ними и изо всех сил старался не упасть, а это стоило мне огромных трудов, я не смог больше выговорить ни слова и вконец смутился.
– Пингвин! – закричала тогда одна из незнакомок.
– Пингвин! – повторила вся компания.
А поскольку все они смотрели на меня со смехом, я вывел из этого, что им не слишком неприятно меня видеть.
«Любезные незнакомки!» – подумал я, после чего, набравшись мужества, поклонился им со всей возможной почтительностью и произнес самую длинную речь в своей жизни:
– Прекрасные существа, – сказал я им, – я только что родился, я оставил там наверху свою скорлупу и, поскольку до сегодняшнего дня я жил в одиночестве, я счастлив оказаться в столь замечательном обществе; вы играете; позволите ли вы мне поиграть с вами?
– Пингвин, друг мой, – обратилась ко мне та, которую я счел главной и которую, как узнал позже, звали Хохотуньей[679]
, – ты еще не знаешь, чего просишь, но скоро узнаешь; никто не сможет сказать, что мы отказали в просьбе такому красноречивому маленькому Пингвину. Ты хочешь играть – играй! – и с этими словами она крылом втолкнула меня в круг своих подруг, вторая поступила так же, затем третья; каждая толкала меня то в один бок, то в другой, – выходит, я уже играл!!!– Я больше не хочу играть, – сказал я, когда смог выговорить хоть слово.
– Фу! какой скверный игрок! – воскликнули они все разом.
А потом вновь начали игру и играли до тех пор, пока я, выбившись из сил, испытав унижение, потеряв надежду, не свалился на землю.
– Вы, кого я уважал! – закричал я. – Вы, кого любил! Вы, кого обожал! Вы, кого считал великолепными!..
Но как выразить то, что я испытывал?
Та самая, которая назвала меня «Пингвин, друг мой» и которая, однако, третировала меня сильнее всех, заметила мои страдания и раскаялась в своей жестокости.
– Прости меня, бедный Пингвин, – сказала она, – мы Чайки, Чайки-Хохотуньи, и мы не виноваты в том, что мы такие злые, потому что нам, возможно, на роду написано не быть добрыми.
И с этими словами она приблизилась ко мне с таким добрым видом, что, как бы она ни убеждала меня в обратном, я не мог усомниться в ее совершеннейшей красоте и доброте; я тотчас позабыл все свои обиды.
Однако жалость зачастую оказывается лишь мимолетным раскаянием жестокого сердца, и то, что я принял за нарождающуюся симпатию, было всего лишь уколом совести. Поэтому, лишь только прекрасная Хохотунья увидела, что я утешился, она улетела вместе со своими товарками.
Это внезапное исчезновение поразило меня до такой степени, что я не смог помешать ему ни словом, ни жестом; я вновь остался один.
А это означало, что отныне каждый мой следующий день был печальнее предыдущего, ибо с той минуты одиночество сделалось для меня нестерпимым.
Говоря коротко, я был безумен, потому что влюблен, а это в сущности одно и то же; я не мог себе простить своего бессилия: отчего я только страдал, но не сумел удержать возлюбленную? – Нашел время страдать, укорял я себя; ты просто глуп, нужно было добиться, чтобы она тебя полюбила… Но хотел бы я посмотреть, как вы все, те, кого не любят, добьетесь, чтобы вас полюбили! Я бросал себе такие жгучие упреки и так остро чувствовал свою вину, что примирился с самим собой очень нескоро.
Я горевал так сильно, что не мог ни пить, ни есть; я проводил дни и ночи на одном и том же месте и в одном и том же положении, не смея ни шевельнуться, ни вздохнуть, ибо мне казалось, что если я притаюсь, моя неблагодарная возлюбленная может вернуться. Порой я закрывал глаза и старался не открывать их как можно дольше. Быть может, говорил я себе, когда я их раскрою, то увижу перед собой ее; ведь точно так же она предстала перед моим взором впервые.