«Какая пропаганда? Это же правда!» — подумал я, еще не понимая, Как разнозначащи могут быть слова. Впервые я столкнулся с этим раньше, в Медыни, когда на заседании в городском клубе обсуждался вопрос об организации духового оркестра, и тогда сквозь общую симфонию возвышенных слов раздался голос одного из будущих оркестрантов.
— Я — материалист. Скажите, а сколько я буду получать?
Оказывается, и слово «материалист» тоже может иметь разный смысл. Так и здесь.
Не знаю, что бы вышло из этого мимолетного разговора о пушке, но по каким-то соображениям и чьим-то распоряжениям нас снова повели дальше. И направили нас в Дошино, в то самое Дошино, что под самой Медынью, за тюрьмой, стоявшей на самом краю города. Там, у этой тюрьмы, за леском Лапшинкой, любимым местом отдыха горожан, и шли главные бои. Во всяком случае, когда нас, пленных, вели по улице, то около одной избы, видимо превращенной в медпункт, я видел окровавленные, приставленные к стене носилки.
Нас посадили в другую избу, но сидеть нам долго опять не пришлось. Очень скоро в районе «фронта» послышалась усиленная стрельба, в которую вмешалось и стрекотание пулемета. Что там случилось, я тоже не знаю, догадываюсь только, что как раз к этому времени сюда подоспели те же самые латыши. Одним словом, произошла паника, послышались крики, и нас быстро-быстро вывели из нашей временной «каталажки». Мимо нас бежало все мужицкое воинство, а вслед за ними на лошадях скакали командиры, отчаянно матерились и стреляли в воздух. Но поток бежавших был неудержим и вместе с собою увлекал и нашу стражу.
И так мы шли всю ночь мимо безмолвных, настороженных, без единого огонька, деревень, тоже бывших, по-своему, на военном положении, потому что возле каждой стояли заставы со своим неизменным окриком «кто идет?», а навстречу нам попадались даже запоздалые «волонтеры» с белыми холщовыми сумками за спиной, не знавшие, видимо, еще о дошинском сражении и поражении и шедшие «на фронт».
К утру нас привели в большое торговое и тоже «волостное» село Гусево верстах в тридцати от Медыни, с белой церковью и старой, еще царских времен, «каталажкой», куда нас и посадили.
Тут я понял, что дело получается нешуточное и нужно быть ко всему готовым. За полуразвалившейся печкой мне попалась завалявшаяся там двухфунтовая гиря, и я решил, что, в случае чего, я никак не буду теленком становиться к стенке и жизнь свою хоть как-никак, а задаром не отдам.
Но проходили дни, а нас никто не трогал и к нам никто не шел. Мы посматривали сквозь маленькое зарешеченное окошечко, но тоже ничего не видели, кроме того, что погода на улице неожиданно испортилась — сначала завьюжило, потом немного успокоилось, и все покрылось снегом. К вечеру четвертого дня мы увидели, как по этому снегу к церкви собирается народ. Потом прошел священник. Мы поняли: что-то решается.
Прошло время, и народ стал расходиться до домам. Что это значит? Потом загремел замок и послышался голос: «Выходите».
Что значит — «выходите»? Куда? Зачем? А может, там, за открытой дверью, тебя ждет пуля в затылок? А на улице уже поздний вечер, почти ночь, но из-за снега и выглядывавшей откуда-то луны довольно светлый.
Вышли. Смотрим. Осматриваемся. Думаем. Что делать и куда идти? Решили скорее вырваться из села, искать дорогу на Медынь, хоть как-нибудь, на ощупь, на нюх.
Пошли. Дорог нету, идем чистым полем, по снегу, из-под которого выбивается то ли стерня, то ли стебли каких-то трав. Земля и небо, и миротворная, успокаивающая душу тишина. Природа. И нет того, кого сейчас больше всего боишься, — человека.
А вот как будто бы деревня, даже блеснул огонек, мирный такой, безобидный и внушающий какие-то надежды. Хотя бы: где мы и куда нам идти? Перед деревней стог сена, тоже мирный, спокойный и по-русски родной. Но от стога отделяется фигура. Всматриваемся: красноармейский шишак, винтовка. Все ясно.
И все перемешалось — земля и небо, снег и подглядывающая из-за облаков луна.
— Кто идет?
Подходим, объясняем.
— Идемте.
Короткое, многоемкое слово, вызывающее невольный, словно икота, вопрос:
— Куда?
— В штаб.
Идем. И все опять перемешалось — душа и тело, то, что было, и то, что будет. Входим. И вдруг — что за наваждение? Резцов! Тот самый!
И тот тоже удивился:
— Ты зачем сюда попал?
Объясняю, показываю им же подписанный пропуск.
— Ну хорошо! — решает он. — Будешь моим адъютантом.
А говорят, бога нет!
Но лучше бы я попал к черту, к дьяволу, чем к этому горбатому Квазимодо!
В избу, где обосновался штаб, одного за другим приводят крестьян, десять, может быть, двенадцать человек. Они становятся по стенкам, полукругом, безмолвно озираясь, не понимая, а может быть, уже понимая, зачем их привели и что их ждет. Затем перед ними, в центре, становится Резцов. Он в кожанке и кожаном картузе, глаза из-под очков светятся недобрым светом. Видя это, бородатый старик в латаном зипуне становится на колени, вслед за ним, один за другим, опускаются и остальные.