– Не бойтесь. Я вас не обижу. Я знаю Вас. Вы живете на Соколиной улице, в блекло-голубом доме. Возле него еще огромная черемуха растет, – не выпуская ее руки, взволнованно говорил парень и заглядывал в ее зардевшееся лицо.
Шура минуты две не смела ни головы поднять, ни глаз – каждый раз наталкиваясь на увлекающие, еще ей неведомые дали. И это ее манило и пугало.
И она вновь услышала его чуть грубоватый голос, и в душе на этот раз что-то эхом отозвалось, проникая во все ее существо. Шура похолодела.
– Простите, я заговорил с вами, а сам не представился. Парфен.
Два чувства столкнулись в девушке: какая-то непривычная важность, оттого что она заинтересовала человека; и недоумение с легким привкусом смешливости – что за чудаки назвали парня таким странным забытым именем? И она в растерянности затеребила воротник.
За их спинами вдруг надрывно заверещал звонок. Оба вздрогнули, и Шура почувствовала, что робость ее отчего-то начала пропадать. Парфен, словно прочитывая ее настроение, улыбнулся.
– А ну-ка садись ко мне. Прокачу до дому как на «тройке с бубенцами». А то застудишься, заболеешь. А я вовсе зачахну, если долго не увижу тебя, – несколько неуверенно произнес он.
По дороге домой Шура вынуждена была прижиматься на сидении к нему, и дыхание ее перехватывало от неведомого доселе чувства и мыслей о соединенности с другим.
Через неделю мать, услыхав несмелое признание дочери в том, что у нее появился рыцарь, конечно, порадовалась, но не спешила с ответом из опаски подтолкнуть к естественной в подобных отношениях ошибке. И дочка, понурая, ушла в свою тесную, скромно обставленную комнату, жалея об оборвавшейся по вине мамы ниточке доверия. Но скоро удрученность прошла – оттого, что в темной комнате ее теперь невидимо присутствовал Парфен. И она могла часами простаивать у стены в своем ситцевом халате, машинально заправляя за уши пряди каштановых волос, и мысленно беседовать с ним. И странно: все, что Шура продумывала и придумывала о нем в своей комнатушке со штапельными занавесками, все это на другое утро подтверждалось. И она, цепенея от неловкости и страха, прощалась с ним у дверей института. Отчего-то мнилось – вот сейчас он навсегда затеряется в улицах этого громадного города, а ей с мамой останется вспоминать его ослепительно-добрую улыбку, его занятные по-своему истории. А главное – то спокойствие, надежность его к ней чувства. Так ей думалось, когда Парфеша, расставаясь, охватывал ее округлые плечи и жадно целовал губы и щеки. Сероватое лицо хранило печать изможденности, а серые глаза смотрели грустно, даже рассеянно. От этого-то Шура и сникла.
– Мог бы сегодня и не заезжать за мной, – она жалела его, и голос ее при этом чуть садился, – у тебя же после ночной смены упадок сил, переутомление. Посмотри! – прикладывала девушка ладонь к его холодному, в испарине, лбу. – Надо поесть и поспать как следует. На вермишели и «завтраках туриста» дороги не помостишь. У тебя когда опять смена?
В ответ Парфен, не выпуская ее рук, присаживался перед ней на корточки и мучительно преданно смотрел в лицо. А она втягивала голову в плечи и отводила взгляд, скрывая боль, что вползала в нее сквозь этот влажный воздух, сквозь нависшие серые облака и набухала слезами на ресницах. А юноша, видя это, нарочито задорно начинал говорить что-то о суточных сменах, придирчивом бригадире и о том, что пусть она принесет ему целую горсть нужных пилюль, он охотно их «заглотнет»… Говорил он все это, с покорностью засматривая в глаза, а улыбка получалась озорной, с крупными складками вокруг рта. И тогда в Шурину душу пробивался луч его нежности, и она успокаивалась. Правда, ненадолго…
– Мы будем встречаться во сне! Только улыбайся! – и его прямая спина и напряженные, разведенные в локтях руки скрывались под грохот мотоцикла за углом дома. И ее опутывала тишина…
А после, во снах, Шуре виделось лицо Парфена распухшим, искаженным – какие-то скользкие твари терзали его. После таких ночей душа ее изнывала, и она долго сидела в постели, откинувшись к крашеной, прохладной стене, пока на ее стоны не входила мать в топорщащейся ночнушке, с большой кружкой воды.
– Ма, Парфуше плохо… – слабым голосом произносила дочь.
Ажурные хлопья падали на шапки, шубы, и город стоял, припорошенный белизной, предновогодний.
Шура, скользя, семенила по накатанной снежной тропке, когда кто-то сзади вдруг подкосил ее и подхватил на руки. Закружились деревья, провода линий, дома, а снежинки полетели на лицо. Вновь оказавшись на земле и придя в себя, она услышала:
– Простите, это вы – Снегурочка, лечащая нас, «сирых и убогих» людей? – перед ней стоял коленопреклоненный Парфен, в раздувшейся от теплого свитера куртке. Одна рука его с согнутыми пальцами свисала до земли, а в волосах поблескивали снежинки.
Девушка, довольно долго не видавшая его, почувствовала щемящую боль, когда он поднял к ней изнуренное, восковое лицо. А влажные глаза под набухшими веками смотрели необычайно печально.
– Я не имею права кромсать твою жизнь. Ты хрупкая и чистая… Прости, если можешь, – тон его резко изменился.