В этот именно ад кромешный послал Барчукова воевода за ужасное преступление, им самим вымышленное. Всякий посланный в яму знал, конечно, что при судейской волоките дело его, какое бы ни было, протянется никак не менее нескольких месяцев, а то и весь год. Когда железная дверь ямы зазвенела и загрохотала, визжа на скобках, Барчуков, стоявший перед ней, затрясся всем телом. Когда же двое стрельцов втолкнули его в душную, кислую, горячую как в печке тьму, и дверь с тем же грохотом гулко захлопнулась за ним, молодец чуть не лишился чувств. Перед ним в этой тьме с маленьким белым лучом, пробивавшимся откуда-то сверху, хрипло, дико, озлобленно гудело несколько десятков голосов на разных наречиях. Ближайший от него человек, кричавший с полу среди темноты и бранившийся, был турок.
В первый раз в жизни Барчуков ощутил в себе какое-то двойное, новое для него чувство отчаяния и ужаса за свое положение и злобы неудержимой, всесильной, всесокрушающей, когда ей явится исход в отмщенье.
Чувствуя, что он не может стоять на подгибающихся ногах, он опустился на пол, в полулежачем положении, у самой захлопнувшейся за ним двери.
— Изуверы! — прошептал он. — Что я сделал?! — и явное сознание окружающего как будто покинуло его…
Прошло три дня.
Барчуков в этой геенне государственной почти не помнил, как и когда он от двери перебрался в другой угол, где проводил и дни, и ночи. Он помнил, что не сам он попал в это место. Его, как это бывает при движении толпы, независимо от воли смыло в этот угол. За эти дни несколько раз начинался оглушительный гвалт в яме. Очевидно, были драки; точно так же, как и других, его толкали полувидимые им существа и понемногу сносили, как река несет щепку с одного места на другое. Так очутился он в угле подвала, по счастию, недалеко от маленького и узенького дневного луча, который он уже успел оценить, как всякий заключенный.
На третий день, сидя на полу в каком-то омертвении телесном и умственном, Барчуков вдруг слегка вздрогнул от радости или, по крайней мере, от приятного толчка в сердце. Среди неумолкаемого говора заключенных Барчуков услыхал звук голоса ему знакомого. Это был единственный не вполне чуждый голос во всей яме. Сразу Барчуков даже не мог сказать себе, чей это голос, но почему-то на сердце его шевельнулось хорошее чувство. Что-то в роде надежды! Конечно, не надежда на освобождение, на правый и скорый суд, а только на облегчение своей участи. Парень вскочил на ноги и двинулся вперед, натыкаясь в темноте на стоящих и на сидящих. Несколько человек стали ругаться, один ударил его и толкнул на двух других. Чуть не началась драка, но Барчуков стал просить прощения искренно и горячо, и его не тронули. Мало того, в этой темноте узники, уже сидевшие по несколько месяцев, признали в просившем прощения нового заключенного. Голос у Барчукова был еще не такой, как у них, — был еще человеческий. Он еще не хрипел, как все они.
— Брось его. Внове он, Бог с ним, — решил чей-то гнуслявый голос из темного угла.
Барчуков осторожнее и медленнее стал пробираться вперед.
— Да куда ты? Чего не сидится! — раздалось снова около него.
— Мне до землячка, пустите, ради Бога, — произнес Барчуков, не зная, каким образом пришла ему на ум эта уловка и это слово. Знакомый голос звучал уже ближе, оставалось пройти шагов десять, но при этом, конечно, перешагнуть через человек восемь, сидящих и лежащих. Но в эту минуту Барчуков вспомнил, чей голос поднял его с места, и радостно кликнул:
— Партанов!
— Эй! — отозвался голос.
— Партанов! Лукьян!..
— Я. Кто меня зовет? — отвечал тот.
— Я, Барчуков Степан.
— Ой ли? Что за притча! Ты-то как сюда угораздил? — и Партанов, очевидно, тоже натыкаясь на кого-то сидевшего, прибавил:
— Да пропусти, полно. Я у тебя не место отнимать хочу. Ну тебя совсем. Мне к приятелю только пролезть. С трудом и сопровождаемые бранью и ругательствами, оба молодца сошлись в темноте, затем пробрались в тот угол, который занимал перед тем Барчуков, и уселись вместе. Они встретились и обрадовались теперь так, как могли бы повстречаться земляки на далекой чужбине или родственники, или приятели чуть не с детства, после долгой разлуки.
— Ты как здесь?!..
— А ты как попал! за что тебя-то?
— Вот, Господи, диковина, что за притча! — перебивали оба молодца друг друга расспросами, но, наконец, объяснились.
Партанов рассказал о своем приключении, о том, как накануне простая нечаянность сделалась преступленьем в глазах воеводы, и пояснил свое дело коротко. Хотел он под пьяную руку треснуть одного хивинца. Хивинец как-то увернулся, и на его место аккуратно и будто чудом подставил голову главный приказный дьяк из приказной палаты. И как это вышло, — Бог ведает! Но, размахнувшись ради азиата, Партанов дал здоровую затрещину по дьяку. Тот завертелся, клюнулся да с непривычки, что ль, к битью чувствия и памяти своих лишился. Народ собрался вокруг, крикнули: «Бунт, властей бьют!». Ну, там уж понятно… Яма! — Вот тут и сижу, — кончил Партанов. Приятели помолчали, повздыхали каждый о своем горе и, наконец, Лучка заговорил снова: