Снег, пав на ветки молоденькой сосны, выпрямил две самые верхние, недлинные, так, что они стали горизонтально, а вершинную, стоявшую столбиком, лишь чуть припорошил. И получился из верхушки сосны заправский крест! Остроглазый наш фотограф увидел его и ахнул про себя. Потом отыскал такую точку съемки, что созданный снегопадом крест возглавил… вершину главного соборного купола, и, приседая, щелкнул затвором раз, другой и третий. И пятый, и десятый.
Снимок я увидел в фотолаборатории Вовки, на столе, среди множества других и сразу выделил его — будто сама Природа восстановила крест на куполе! Спросил, что он с ним будет делать.
— Я его редактору показал, — ответил Вовка, — вот, говорю, причуда природы… А он мне: "На хрена нам эта самодеятельность, Володя! Убери этот крест, чтоб я его не видел, и никому больше не показывай!"
Тут важно заметить, что слово "самодеятельность" было одним из самых часто употребляемых партийных слов, Им обозначалась всякая не запрашиваемая сверху инициатива.
Редактор только не уточнил тогда, чью самодеятельность он имеет в виду — самой ли природы или редакционного фотографа, Володи Сафулина.
Чудо того слова
Из города в город, от поэта к поэту путешестововал Гена Колесников, автор известной на всю страну песни "Тополя". Заходил в чужом городе в молодежную редакцию, представлялся, на него сбегались, начинался разговор. Потом Гена шел к кому-то из поэтов, — а такие непременно или работали, или захаживали в редакцию — шел к кому-то ночевать. В Кишиневе его принимал сначала Рудольф Ольшевский, поэт, но после Колесников перешел ко мне. Причина тут была простая: Гена под разговор любил выпить, а с Ольшевским этого не получалось: у того была гипертония, он ограничивался всего лишь глотком-другим вина. (Рудик и умер как поэт: на сцене, у микрофона, читая стихи. Вдруг повалился…)
Итак, Гена попал ко мне. Я жил в однокомнатной квартире, жена эту пару ночей согласилась поночевать у своей мамы и пришла забрать кое-какие вещички, пришла с нашей пятилетней дочерью. Гена протянул было руки к девочке — она отшатнулась… Гена был горбун: короткое туловище, короткая шея, раздутая грудная клетка, горб на спине — и длинные, как это бывает у горбунов, руки и ноги. Мой дочь отшатнулась от его рук — Гена не изменил лица. В нем ничто, внешне, не дрогнуло. Он привык… С этого момента началось мое не подвластное мне наблюдение над автором нежнейшей песни про тополя, которая исполнялась в то время по радио, в телевидении, на эстрадах, ее напевали в компаниях — где угодно и кем угодно. Она была из тех, что сама просилась на слух.
Вечер прошел за вином, в интереснейшей беседе — о городах, где Гена (житель то ли Пятигорска, то ли Астрахани) побывал, о людях, об удивительных поэтических строчках, до которых мы оба были охотники. Замечу здесь, что своих стихов, как это делают все до единого поэты, он не читал. Правда, оставил на память тоненькую книжицу, выпущенную каким-то издательством, и я, чуть открыв ее, еще раз поразился нежности его отношения к миру — природе, женщине. От этой книжки отдавало мгновенным теплом.
Через два дня он уехал, на прощание мы обменялись авторучками. Я уже начал забывать о встрече, но Гена напомнил о себе открыткой, кажется, из Курска, там было несколько строк:
Подражая большому поэту,
Всё брожу и брожу по Руси…
Я ему не ответил — писать было просто некуда.
В следующий раз, где-то через год, он позвонил мне с нашего уличного телефона:
— Приехал. Как ты? Встретимся?
Гена пришел ко мне в редакцию. На него, конечно, сбежались, кого-то он не узнал, кого-то назвал по имени, его зазвали в другие кабинеты, мы договорились, что ночевать он снова будет у меня.
— Нужно будет только сходить в гостиницу, — сказал Гена, — я там портфель оставил.
Перед вечером мы поехали на троллейбусе в гостиницу. В вестибюле было людно; перед табличкой "Мест нет" стояла очередь; я не знал, где Колесников оставил портфель, может, в камере хранения. Гена подошел к круглому фонтанчику в центре вестибюля, в чью воду приезжие бросают обычно монетки, там, к его стенке, был прислонен потрепанный портфельчик.
— Ты так его запросто оставляешь? — спросил я. Портфельчик, по моим подсчетам, простоял здесь не менее пяти часов (мин тогда в людных местах никто не подкладывал).
— Ни в одном городе никто к нему даже не притронулся.
Такое было время…
По дороге домой мы запаслись вином и закуской — свежим хлебом, колбасой, сыром, помидорами и огурцами. В холодильничке у меня были яйца и сливочное масто, все будет в порядке.
За разговором засиделись, и вино сыграло свою роль — Гена предложил прогуляться. Еще он сказал, что любимый им напиток — ликер, хорошо бы устроить сегодня пир. Мы поехали в центр. Пошли, разговаривая, по улице.
Я уже сказал, что так или иначе наблюдал за Колесниковым (да и кто бы не наблюдал за горбуном, пишущим удивительно нежные стихи и не носящим в себе ни капли обиды на судьбу и на человечество, чьи любопытные взгляды он постоянно ловил на себе), я не то что ждал, я, грешным делом. предполагал, что Гена где-нибудь да и сорвется.