Ничего, абсолютно ничего, разве что капелька его крови.
Электромотор в сарае выдает протяжный свист, прежде чем разойдется на полную скорость и перейдет в тихое равномерное постукивание. Потом берут слово ножи соломорезки: чвах-чвах-чвах, быстрее — чвах-чвах-чвах, все быстрее и быстрее, пока не наберут темп, сообщаемый приводным ремнем. Прислушиваясь издали к этому звуку, можно подумать, что жизнь в усадьбе идет сама по себе, направляемая невидимыми гномами и не требуя человеческих рук.
Хозяин Иозеф Дастых сидит в кабинете, в этой обычно запертой и, кроме него одного, никому не доступной комнате. Сидит на старом жестком кресле, обтянутом потемневшей кожей, в котором сиживал отец. Габриэль Дастых договаривался здесь об аренде, учил уму-разуму приказчиков, рылся в книгах по сельскому хозяйству и строил планы, которые всегда приносили прибыль.
Все здесь осталось, как было при нем. И пресс-папье с зеленой промокательной бумагой на расшатанном письменном столе, и стойка с трубками, и застекленный ампирный шкаф с деревянными статуэтками святых, которых он насобирал по дальним деревням, и тяжелая дубовая полка с книгами, закрытая замшевой шторой, и неудобная кушетка с тройным валиком. Раньше на стене висели портреты Габриэля Дастыха и обеих его жен, посредственные работы известного в те времена пражского живописца. Иозеф Дастых оставил только портрет своей матери. Два других снял и поставил за кушеткой лицом к стене.
Отец приходил сюда работать, думать и отдыхать. Одному богу известно, для чего сюда приходит его сын от второго брака Иозеф. Войдет и повернет за собой ключ, оставив его в замке, чтобы никто не мог подглядывать в замочную скважину. Потом стоит спиной к двери и осматривает комнату, словно ожидая, что обнаружит в ней какого-то незваного гостя. Дышит часто, и сердце у него колотится, словно у беглеца, который в последнюю минуту вбежал в спасительное укрытие. А может быть, все наоборот. Может, эта комната кажется ему западней, которую он каждый день испытывает и все ждет, что она за ним захлопнется, чтобы больше не выпустить. Постепенно Иозеф Дастых успокаивается. Сдвигает шляпу со лба, потом вовсе снимает ее и бросает на кушетку, и старая шляпа падает, сухо шелестит соломка, политая несчетными дождями и пересушенная солнцем.
В резных часах с кукушкой заскрипело: они готовятся бить. Иозеф Дастых подходит к ним и останавливает маятник. Останавливает, чтобы завести и снова пустить перед уходом. Ему нужна тишина, полная тишина, чтобы он мог слушать. Ход часов его отвлекает и внушает ужас. По общему мнению, часы отмеряют время. Но часы — нечто большее, они — орудие дьявола, где прошлое и будущее мчатся по одной колее навстречу друг другу. Они тащат груз прошлого, который с каждым мгновением становится все тяжелее — то, что было, мне известно, а то, что придет на смену?.. И с неизменной скоростью мчатся из будущего, потому что то, что они несут оттуда, еще не имеет веса; словно это — ха-ха-ха — пустой кабаний пузырь, которому только предстоит наполниться содержимым. Никто про них этого не знает, один Иозеф Дастых разгадал их загадку, одну из многих, о которых он размышляет здесь в одиночестве. Он знает также, что наступит момент, когда в этом механизме, где прошлое и будущее мчатся навстречу друг другу, произойдет столкновение, и это отзовется именно в нем, Иозефе Дастыхе, и тогда пустой пузырь разом наполнится и прорвется. Конечно, все то, что было, будет сокрушено в этом страшном столкновении, но угадать, что останется от пузыря, — нельзя, потому что неизвестно, насколько он будет наполнен. Иозеф Дастых смертельно боится этой минуты, и все же его мучает безумное любопытство. Но он не хочет искушать или торопить судьбу.
Поэтому он и не носит часов. Во всем доме нет исправных часов, хозяин все испортил, так что жена и дочь вынуждены носить ручные часы. Часы идут только в этой комнате, и то тогда, когда хозяина в ней нет. Он заводит их, чтобы они пугали старика Балхана, но никогда не сверяет время. Приходит сюда — останавливает, а уходя, пускает с той минуты, на которой они были остановлены. Ему хотелось доставить себе маленькое удовольствие, а вскоре он понял, что этим он сделал полезное и для себя: часы врут, все время сбиваясь, и кто знает, может, это отдалит момент катастрофы или вообще устранит ее. Хозяин посмеивается, что всех их перехитрил, кукушка кукует полночь то в три часа утра, то в десять, каждый день по-разному.
Хозяин стоит посреди комнаты, слегка втянув голову в плечи, и слушает. Эта тишина, эта ласкающая, добрая тишина. Он не пресытится ею никогда. И ничего здесь не передвинет. Вещи отдыхают на своих местах, погруженные в себя, и, может быть, тоже прислушиваются к тишине и ждут. Снаружи слышен только ненасытный, но приглушенный хруст соломорезки, да время от времени блаженное кудахтанье кур, пьяных от солнца, или неторопливое мычание телки. Но от каждого из этих звуков тишина в комнате становится как будто еще более глубокой и дурманяще сладкой.