Я стою у противоположного конца большого стола, в нос мне бьют ароматы сала и нарезанного хлеба. Хлеб благоухает: да будет в целом мире мир, насыщение, покой и уверенность, но сало пробуждает волнующее воспоминание. Кухня Горды. Ее двери распахиваются, и в их раме, на черном фоне, будто картина неожиданно обретает третье измеренье, появляется огромная белая фигура пана Горды. Его нога бьет в пустоту, и крыса в последней отчаянной попытке прорывает круг своих преследователей. Но мне известно, чем кончилась эта вылазка, слишком хорошо известно, и я знаю, что надежды нет.
Выставив правое плечо вперед, в двери протискивается органист и, тихо прикрыв их за собою, словно боясь кого-то разбудить, неслышным шагом проходит через комнату и усаживается на старинный кованый сундук под окном. В эту минуту он наверняка чувствует себя чужим в собственном доме. И в самом деле — ему нечего искать здесь, он знает это, и все-таки прокрался сюда, потому что — по доброте душевной — еще лелеет надежду своим присутствием отвратить неприятность, мучительную для всех.
Первое тетино действие тут же сокрушает мои последние надежды. Порывшись в своей поместительной шелковой сумке, она вынимает Маркетино письмо. С этого мгновения все дальнейшее я вижу словно сквозь густую серую занавесь. Тетя, Кленка, Здейса помещаются за ней, а голоса их доходят до меня ослабленные и приглушенные. Нещадные когти страха рвут и терзают мои внутренности, а я вынужден побарывать в себе внезапные удушающие корчи смеха. Смех сотрясает меня, когда я осознаю, как долго надо прясть кудель сплетенной мною лжи, чтобы добраться до волоконца правды. А потом — я готов реветь от бешенства. Это — мое творение, как вы смеете разрушать его!
Органист соскакивает со своего места под окном.
— Я вернул это письмо, — сипит он. — Кленки тут не было, и мы не знали, куда он исчез.
Тетя окидывает его взглядом — могу себе представить этот взгляд, недоверчивый и снисходительный.
— Благодарю вас, маэстро, — спокойно произносит она в ответ, — хотя сейчас уже не имеет значения, кто возвратил это письмо, если это сделал не сам пан Кленка.
Волоконце правды уже показалось, оно зеленого, как яд, цвета, крутится, скользит, извивается змеиными кольцами. Все смотрят на меня и не верят глазам своим так же, как не могли поверить и своему слуху.
Когда обнаруживается, что вчера я мог передать письмо и не передал, на лбу Кленки вилкой взбухает разветвление жил. Поднявшись, он обошел обеденный стол и ринулся на меня с поднятыми кулаками. Крыса загнана в угол, спасенья нет, она встает на задние лапки и фыркает. Я сжимаю в руке нож — он лежал на столе, сервированном для завтрака, я все поигрывал им до сих пор, — и кричу:
— Не подходи, а то пырну!
Я вытягиваю руку, по меня бьет дрожь, я не могу долго стискивать кулак, и нож вот-вот выскользнет. Тетя встает и голосом, который тщится быть твердым и повелительным, но все-таки дрожит, произносит:
— Прошу вас, оставьте его, пан Кленка.
Но Кленка не слышит, его налившиеся кровью глаза видят только меня одного. Где Франтик Мунзар, чтобы защитить меня своим телом и либо отвратить эту опасность, либо принять возмездие на себя? Я отступаю, наталкиваюсь на посудный шкаф за своей спиной и больно ударяюсь об один из украшающих его рельефных выступов. Резкая боль воспламеняется во мне, вызывая взрыв гнева, тело мое подбирается, сжимая нож, я бросаюсь вперед. Наскакиваю на выставленное вперед плечо Здейсы, оно вздрагивает и отталкивает меня; пошатнувшись, я снова ударяюсь о шкаф, — на этот раз боком — и падаю на стул возле него. Нож отлетает к дверям. Здейса теснит Кленку на его место и почти нормальным человеческим голосом, на октаву ниже, чем обычно, бормочет какие-то умиротворяющие слова:
— Не сходи с ума, Еник, не нужно.
Откуда-то издали доносится тетин голос:
— Вы посмотрите, он и пролить кровь не погнушался бы.
Напряжение во мне погасло, я превращаюсь в груду пепла, только боль от ушиба в голове и в боку еще полыхает. Багровый месяц несчастья взошел надо мною, а из моего нутра рвется жалостливый вой. Оставьте меня в покое, ради бога, оставьте меня. Чего вам еще нужно?
Но никому уже ничего не нужно. Они вышвырнули меня, будто грязную тряпку, и занялись собой. Я не могу сосредоточиться и собраться с мыслями или нащупать решение в той тьме, что заливает меня. Руки мои словно опустились, у меня нет сил их поднять, я чувствую только, что челюсть моя отвисла, я стою с разинутым ртом, и взгляд мой — взгляд идиота, которого заворожила извилистая трещина в штукатурке, потерянное и заплутавшее перышко или одинокий солнечный луч, проникший сквозь щели и легший у его ног.