И так-то определив Раскольникова, брякнул Разумихин прямо Дуне в лицо, что она похожа на своего брата, даже во всем.
Кстати, нельзя не отметить, что когда в одной и той же душе два характера поочередно сменяются, то это уже не характер и не раздвоение характера, но что-то совсем другое, к чему ни с каким, ныне все еще модным, «психоанализом» не подъедешь. Если бы Достоевский, в данном случае, говорил о Раскольникове не от лица Разумихина, а от самого себя, не считаясь с художественной тканью романа, он назвал бы эти «два характера» их настоящими именами, напомнив нам свои знаменитые слова: «Душа человека — арена борьбы Бога и диавола». Он еще раз сказал бы, что есть живая Психея, взрывчатая, в проявлениях внезапная, психологии не поддающаяся. Любой психолог, бесцеремонно тыкая психо-аналитической указкой в душу своего ближнего, неизменно попадает в пустоту. Впрочем, и церемонии психологу не помогли бы. В обширной литературе о Достоевском нередко было принято замалчивать его подлинное чисто средневековое мировосприятие. По Достоевскому, поскольку он творил, Бог и диавол существовали не иносказательно, а вполне реально. Тому, кто хотя бы на единый миг не ощутил этой реальности, доступ к творчеству Достоевского наглухо закрыт. Тут не только психиатры и психологи, фигурирующие на суде в «Братьях Карамазовых», ничему не помогут, но и Фрейд не выручит. Отрицать существование и Бога и диавола значит заодно, по пути, лишать малейшего смысла все творения Достоевского, за исключением, пожалуй, «Бедных людей» — его первой повести, приведшей в восхищение Белинского и о которой Иннокентий Анненский очень метко выразился, назвав ее «игрой на балалайке, да и то на одной струне». Не с характером в человеке, но с грозным иррациональным и свер- рациональным началом творчески переведывался Достоевский, с началом, могущим погубить или же, напротив того, превратить сосуд скудельный в божественный фиал. Таким фиалом, по замыслу Достоевского, была красота Пульхерии Александровны. Это красота духовно-телесной нетленности, это тело духовное, проступающее сквозь тело душевное. От кого же впервые возникла в российской литературе идея телесной нетленности — увековеченной искусством духовной красоты? Прежде чем выразить эту идею, Достоевский прошел через мучительный опыт. Изображение красоты порою дается художнику как бы даром, но религиозно художественное постижение ее идеи добывается мышлением, а, следовательно, длительным страданием. На тернистую дорогу такого постижения Достоевский вступил у нас не первым. У него был предшественник, его предтеча, прошедший до него по всем путям и перепутьям в поисках заветного слова, могущего отразить в себе идею телесной нетленности. То был Баратынский — один из величайших наших поэтов, до сих пор еще не оцененный по достоинству. В творчестве Достоевского идея телесной нетленности одна из основных, тогда как у Баратынского лишь она являет собою основу всего. Тема смерти, казалось бы столь важная в его поэзии, производна, но возникает непосредственно из основной идеи. Смерть, по Баратынскому, есть особый процесс в бытии, окончательно высвобождающий духовное тело из-под гнета тела душевного. Еще при жизни найти, увидеть и творчески запечатлеть в слове духовное тело человека — вот единственная цель поэзии Баратынского. Это невероятно, но это так. Впрочем, вероятное не порождает великого искусства и в художестве царствует Пневма, а Психея отодвинута в тень. Истинно великое, действительно гениальное, не душевное, но духовное творчество ликует свое торжество, свою победу над законом вероятия. Гением в древние времена называли чистого ангела искусства. Настоящее значение слова гений позднее было утрачено, и так стали называть всех больших служителей искусства. Но к художникам душевно-телесного склада, как бы ни были они велики, это слово относиться не может.Идеи гениального поэта родятся вместе с ним. Они родятся, живут, воплощаются в творчестве, растут и созревают, подобные во всем своему пестуну — воплотителю. Первичная основа всех идей и замыслов поэта, обычно, раньше всего находит себе выражение. В сущности, все создания художника не что иное, как развитие и разрастание единого ростка, властно пробивающегося наружу в слово, в краски, в очертания и звуки.
Во семнадцатилетний Баратынский с готовым мадригалом в кармане прибыл в 1818 году из родного имения Баратынских в Петербург. Этот начальный стихотворный опыт появился, при содействии Жуковского, в 1819 году в февральской книжке журнала «Благонамеренный», и в окончательной редакции читается так:
Взгляните: Свежестью младой И в осень лет она пленяет, И у нее летун седой Ланитных роз не похищает; Сам побежденный красотой, Глядит — и путь не продолжает.