Как в росинке чуть заметной отражается солнечный лик, так в мадригале Баратынского обретается живой зародыш всей его поэзии. Это шестистишие поэт посвятил своей тетке Панчулидзевой. Несколько позднее оно могло бы быть посвящено Пульхерии Александровне Расколь- никовой. Здесь беспощадное время остановилось, здесь дух сказал телу: «Стой, я хочу быть тобой, а ты будь мною!».
Этот мадригал, этот нездешний луч надо было закрепить, отыскав первоисток его неугасимости, и обратить его, по выражению самого поэта, в «незакатный день» для себя и других. Так началось для Баратынского трудное, преисполненное страданий, восхождение к первоистоку телесной нетленности. На путях к ней поэт неизбежно должен был встретиться со смертью и творчески оправдать ее, разрешив для себя ее загадку.
Из всех писателей и поэтов, Достоевский прочнее всего связан с Пушкиным и Баратынским. Родство свое с Пушкиным он чувствовал и сознавал вполне, а о своей связи с Баратынским — и это любопытнее всего — совершенно ничего не знал. Он, как и все его сверстники, если и был знаком с поэзией Баратынского, то лишь очень поверхностно. Связь эта основана не на литературном влиянии, оказанном старшим на младшего, а на живой органичности русской культуры. Оба они, будучи детьми единого семейственного очага, приникали разновременно сердцем к тем же религиозно-национальным истокам. Оба прошли в ранней молодости через великий духовный бунт, проявившийся на социальной поверхности у Достоевского революционными действиями, у Баратынского нарушением общепринятых моральных устоев. Оба, расколотые духовным бунтом, испытали над собой власть демонских сил: Достоевский —духа глухого и немого, высоко вознесшего на крыльях гордыни дерзнувшего убить и через то познать Раскольникова, а Баратынский — духа превратного, питавшего и раздувавшего в нем жар «восторгов несогласных», в бурю на море «ополчившего на творенье все силы, данные творенью», в бунтующем своем могуществе заслонившего небо огромными крылами. Но и обуреваемые демонами, они творчески жили одним: восстановлением ветхого Адама. Достоевскому грезится воскрешение Лазаря, — поэзия Баратынского предвосхищает и и предвещает преображение и одухотворение мировой плоти. Оба были детьми «и страсти и сомненья» и по-разному говорили об одном: о «благодати страстей», дарованных нам вышнею волей. Оба в зрелые годы пришли к одному религиозному выводу, выраженному Достоевским в кратком призыве — «смирись, гордый человек.'» — Баратынским в стихотворной формуле — «в смиреньи сердца надо верить и терпеливо ждать конца». Оба изведали миры иные: Достоевский — в поисках оправдания жизни, Баратынский — в упорном стремлении ее осудить. Непостижимое значение жизни настолько поглощало все существо Достоевского, что он часто забывал о смерти, — загадка смерти так влекла к себе Баратынского, что временами уводила его далеко от жизни. И тем самым, дополняя друг друга, совершенно объединяясь в таинстве печали -и страдания, они сообща раскрывают нам двойную бездну — жизни и смерти.
Оправдание смерти у Баратынского и жизни у Достоевского неразрывно связано с предварительным оправданием страдания. И тут опять Баратынский предстает перед нами как прямой предтеча Достоевского.
Говоря о «Преступлении и наказании» по существу, поневоле встаешь перед необходимостью нащупать и по возможности обнаружить сокровенную связь Достоевского с его старшими собратьями по творчеству, членами единой
В 1820 году двадцатилетний Баратынский, предвосхищая одно из основных положений Достоевского, тогда еще не родившегося, обращается в стихах к своему другу Коншину:
Поверь, мой милый друг, страданье нужно нам, Не испытав его, нельзя понять и счастья...
Пусть мнимым счастием для света мы убоги, Счастливцы нас бедней, и праведные боги Им дали чувственность, а чувство дали нам.
Эти стихи являют собой очень раннюю завязь творчества поэта. Однако, самая мысль о страдании, как о главнейшем и благодатном двигателе существования, впервые выражена четырнадцатилетним Баратынским в письме к матери:
«Поверьте, милая маменька, что ко всему можно привыкнуть, кроме покоя и скуки. Я предпочел бы лучше быть совершенно несчастным, чем совершенно спокойным в свете. Живое и глубокое чувство заняло бы, по крайней мере, мою душу целиком, сознание моих несчастий напоминало бы мне, что я существую».
Борис Александрович Тураев , Борис Георгиевич Деревенский , Елена Качур , Мария Павловна Згурская , Энтони Холмс
Культурология / Зарубежная образовательная литература, зарубежная прикладная, научно-популярная литература / История / Детская познавательная и развивающая литература / Словари, справочники / Образование и наука / Словари и Энциклопедии