– В Париже почти не осталось больше русских! – сказала Соня. – Их всех депортировали в сорок третьем, после той облавы, помните… Зимний велодром![11]
Мой муж так и не вернулся тогда. Идемте, надо выпить за знакомство. Лидочка, так мило, что ты его привела… Я уверена, вы будете счастливы вместе…Я заметил, что Лидию трясет. Я ничего не понимал и от души был рад этому.
– Перестаньте, Соня. Я украла у вас сына, я знаю. Но добрый Боженька вам его вернул. Есть на небе Бог, который жалеет матерей. Вам повезло.
Соня вся светилась добротой.
– Как ты можешь говорить такие вещи, Лидия? Так нельзя, нельзя… – Она решила объяснить мне: – Мы ведь евреи, вы понимаете…
Я поклонился:
– Очень приятно.
Интересно, что это были за звуки, доносившиеся до нас: стерео или живая музыка? Балалайка, гитара, скрипка. Прелесть.
– Не нужно так говорить, Лидочка. Бог, он добрый. Он видит наши сердца. Он справедливый… Простите ее, она очень несчастна.
– Это ничего, – подбодрил я ее. – Я здесь инкогнито.
Лидия рассмеялась каким-то истеричным смехом. Я был на пределе.
– Идемте. Я вас представлю нашим друзьям. У моего сына сегодня день рождения. Давайте сюда пальто… Я так рада, что вы смогли прийти вдвоем…
– Соня – прирожденный боец, никогда не сдается, – сказала Лидия.
Тут только я заметил, что где-то оставил свою дорожную сумку.
– Вот видите, вам уже удалось что-то забыть, – улыбнулась Лидия.
Со стен на нас смотрела вся святая Русь: шагаловский раввин, коллекция икон, портреты Толстого и Пушкина, кавказские ковры с кривыми саблями крест-накрест. Сюда бы еще шашлык или бефстроганов, но это, должно быть, еще впереди.
Пожилая дама перехватила мой взгляд:
– Мой муж был из Тифлиса. Бакинская нефть…
– Все забрали большевики, – пояснила Лидия.
Мы вошли. Анфилада из трех залов, запруженных народом. В этой компании не хватало разве что Артура Рубинштейна. Все лица казались мне знакомыми, наверное оттого, что были очень старые, а то, что я узнавал в них, – это всего-навсего рука времени, у которого почерк всегда один и тот же. Трое молодых людей в русских рубахах, в сапогах и шароварах ловко управлялись с блинами и пожарскими котлетами. Представляя меня, пожилая дама каждый раз добавляла с заговорщицким видом: «Друг Лидии», а Лидия молчала, стиснув зубы, как будто в этих словах было какое-то скрытое злорадство. Много говорили о музыке, главным образом о Браиловском, Пятигорском и Ростроповиче. Невысокий лысый господин узнал меня, приняв, конечно, за кого-то другого. Он спросил, нет ли новостей от Николая, и я ответил, что теперь это все труднее.
– Да, – согласился он, кивая. – Он очень изменился. Такая профессия, ничего удивительного. Я сам, посмотрите на меня…
Он вздохнул и пригубил шампанского.
– И потом, все так быстро меняется, – заметил я.
Он пожал мне руку:
– Знаю, знаю. Но последнее слово всегда за преемственностью. Остальное проходит. Кстати, что вы сейчас делаете?
– Жду, пока это пройдет, ничего больше.
– Как я вас понимаю. Никогда еще времена не были такими трудными для настоящего таланта.
– Засилье легкости.
– Весьма справедливое замечание.
– Никаких критериев, – вставил я.
– Ничего, это вернется. Искусство умеет ждать.
– Вы знаете сеньора Гальбу?
– Признаюсь… Гальба?
– Гальба.
– Он абстракционист?
– Напротив, скорее иллюстратор. У него весьма своеобразное видение жизни и смерти. Немного жестокое, даже грубое, но…
Он призадумался.
– Я не большой любитель искусства, прославляющего грубую силу. Мне противно все, что убивает чувство.
– Позвольте с вами не согласиться. Иногда убить чувство – это вопрос выживания.
Я опрокинул залпом три виски подряд, удерживая официанта за рукав и выставляя на поднос один за другим пустые стаканы. Соня подводила меня то к одной группе, то к другой:
– Идемте, Мишенька, идемте…
Никогда еще не видел такой устойчивой улыбки, интересно, снимала ли она ее хоть на ночь?
– Давно вы знакомы с Лидочкой?
– О, целую вечность!
Она вцепилась мне в руку:
– Я так рада…
– Чему именно вы рады, мадам?
– Зовите меня Соней.
– Так чему вы рады, Соня? Не хочу показаться нескромным, но, может быть, существуют такие поводы радоваться, которые мне неизвестны, и…
Она смотрела на меня прямо-таки с сияющей неприязнью. Я был предъявлен какой-то даме, у которой все было черное: глаза, волосы, бархотка на лбу и еще одна на шее, серьги, платье, кольца, сумочка с блестками.
– Вы, конечно, знаете…
Уж и не помню, когда я в последний раз был в «Плейеле»[12]
, и теперь никак не мог сообразить, это арфа или фортепиано. Она раздавила мне руку своим пожатием, выставляя напоказ все зубы, какие были, и, обращаясь к Соне, сказала басом, что завтра возвращается в Штаты, на двухсотлетие.– Это ученица Шаляпина, полагаю?
– Ах, Мишенька, не будьте таким злым…