О смерти больше не говорили. Уже все обсудили, все детали похорон: и кого пригласить, и во что одеть, и где поминки делать, и то, что сорок дней не надо: «Тебя обчистят!» Вика ужасается, с каким хладнокровием мама дает распоряжения о своих похоронах, и с печалью думает о том, что мама совсем не помнит, что ее дочка тоже больна и встретятся они, должно быть, скоро. И вдруг:
— Скажи отцу, чтобы перебрал в коробе картошку и оборвал ростки.
— Мама, папа же умер!
Лицо мамы становится напряженным, словно она что-то вспоминает, морщится, будто вода от набежавшего порыва ветра. Ветер разбрызгивает капли от брошенной ветки, слезы текут по впавшим щекам, скатываясь на подушку, словно капель на оседающий снег.
Исхудавшее ослабевшее тело с пролежнями на копчике, где кожа истерта до мяса, как от резинок и лямок после сильного солнечного ожога. Вика промывает раны и мажет их мазью, уговаривая маму помочь ей и не переворачиваться обратно, как бы ни было тяжело лежать на боку и смотреть в стену, по которой летят ромашки, будто парашютики одуванчиков по серому полю, похожему на потемневшее и готовое заплакать небо.
Все когда-нибудь кончается. И жизнь тоже. Еще чуть-чуть — и обломится, как высохший желтый лист, застывший в ожидании последнего порыва ветра.
— Ты моя любимая!
Легкий кивок в ответ, даже не кивок, а движение истончившимися веками, взмах ресниц, что услышала и поняла…
Постоянно вызывали «Скорую», чтобы сделать укол. «Скорая» ехать не спешила, приезжала часа через два. Укол начинает действовать тоже в течение часа. Мама мучилась, Вика звонила в «Скорую», ей неизменно отвечали: «Ожидайте!» — или, узнав ее голос, просто бросали трубку. Приехав, выслушивали фонендоскопом, мерили давление, заполняли какие-то бумаги. Вика называла это «игра в больничку». Так играют дети. Укол делать не торопились, хотя больная стонала и до крови кусала губы, безумными глазами смотря на фельдшера. Вика уже знала, что по вызову «Скорой» врачи почти никогда не ездят: фельдшер, а то и медсестра или медбрат, в лучшем случае студент мединститута.
Однажды приехали через три часа. Мама металась по кровати и выла, как собачонка с перебитой лапой, кусая от боли, грызущей ее тело, словно крыса в той страшной спартанской пытке, скомканный мокрый пододеяльник. Махры пододеяльника пушились маленькой отцветающей хризантемой, побитой проливным дождем. Очень хорошенькая девушка с антрацитовыми волосами, заплетенными в дреды, и с глазами, блестевшими, как черный агат, в коротеньком заботливо наглаженном халатике, высунув розовый острый язычок и облизывая им ручку, полчаса заполняла какой-то важный журнал. Вика не выдержала и стала просить, умолять, требовать, чтобы та скорее сделала укол. Девушка была неумолима… И хотя мама неожиданно захрипела и закатила глаза так, что остались видны лишь розовые белки, казалось, облепленные мотылем, девушка продолжала что-то старательно писать почерком, который не прочесть. И только дописав, закрыла журнал, грациозным движением перекинув за спину дреды, спадающие ей на грудь смоляными веревками, и вскрыла ампулу.
…Вика так устала за последний месяц, что проваливалась в небытие, сидя на стуле рядом с мамой.
…Ей казалось, что она поскользнулась, упала на шпалы и слышит, как приближается поезд. Или это стучит ее сердце? Она понимает, что встать и убежать уже не успеет, но можно еще изловчиться и лечь вдоль рельсов, вжимая лицо в шпалы, пахнущие битумом, мазутом и смертью. Щебенка, холодная и скользкая от мелкого осеннего дождя, больно врезается в щеку. Почувствовать на щеке щекотку травинок, пробившихся сквозь щебень. Поезд приближается и грохочет все громче и громче. Она лишь сильнее вжимается в землю, обмирая от ужаса и неизбежности.
Очнулась. Мама лежала с раскрытым ртом и перебирала пальцами по скомканной простыне, будто цеплялась за осыпающийся грунт. Глаза ее были полуоткрыты и почти бесцветны, словно высохшие в гербарии незабудки, которые оставили на память.
Вика ушла в спальню. Через полчаса она услышала из комнаты мамы резкий деревянный стук о спинку кровати, будто яблоко с ветки упало на крыльцо. Она почему-то сразу поняла, что это все. Минуту сидела на кровати, собираясь с силами, чувствуя, что сердце, словно птенец, выпавший из гнезда, дрожит в траве, где его больше никто не ищет.
96
Спустя время она поймет, что она теперь взрослая, — и ей очень захочется побыть иногда маленькой девочкой, которая может уткнуться в материнские колени и спрятаться от надвигающегося на нее мира, и остро ощутит, что никто никогда не будет любить ее так, как любили родители: со всеми ее недостатками, неудачами и капризами, без оценивающего внимательного взгляда, которым разглядывают в лупу поломанные часовые механизмы, — просто потому, что она дочь. Никогда больше она не будет чувствовать себя защищенной. Все. Выросла. Дальше иди одна. Никогда впредь не будет в ее жизни чувства уверенности в безраздельном участии в ее судьбе.