Каждый живёт в своём доме. Тут и изба, клеть, житница, конюшня, сенник. Каждый работает на своей земле и знает свой труд и плоды своего труда. И ведает, что все огрехи и леность, допущенные по весне, осенью явят себя в урожае. И ведает, что землю, погоду и непогодь, дождь или вёдро, как и
Иное дело помощи. Погорельцу миром ставят дом. Девки вместе треплют лён, прядут, рубят капусту. Помощью молотят, помощью возят лес. Сироту не бросит мир, кормит, растит, помогает стать на ноги. Девку, принёсшую в подоле дитя, от которой отреклись родичи, и ту не бросит мир: даст избу и корову и велит растить дитя до возрастая. Мир строг, но мир и держит, и только тунеядцу, вору, пакостнику - не место в миру. Таких изгоняют, а коневого вора, покусившегося на самое главное достояние пахаря - лошадь, того и убьют миром. И в этом тоже - прав мир. А то, что своя пашня, и огород, и свой хмельник, и свои пожни, и свои сена, - то и соревнуются друг перед другом: у кого лучше конь, сытнее скотина, справнее изба, нарядней баба на праздниках. И ценят человека по роду, внука по деду. Это всё понуждает к труду, к деянию, к тому, чтобы быть не хуже иных на миру. И всё тут! И посиделки, и свадьбы, и похороны. На миру и смерть - красна!
И если бы всё было так... Но не всегда - так! И среди крестьян бывают и злоба, и колдовство, и суеверия, с которыми борется церковь, ненависть и право силы, разъедающие деревенский мир. И тут все усилия церкви,
Когда вокруг новой обители начали возникать первые починки, это ещё мало заботило троицких старцев. Но с каждым годом являлись новые росчисти, и уже не только с тем, чтобы отпеть покойника или перевенчать молодых, являться стали в монастырь мужики. Начали приходить искать защиты от неправедного соседа, от насилия владельца-боярина. И Сергий, которому крестьянский труд был так привычен уже, что он порой забывал о своём боярском происхождении, узрел, почувствовал снова всю трудноту, когда надо убедить в чём-то крестьянина. Боярина, купца, посадского - с теми со всеми легче. Но вот мужики слушали, вздыхали, низили глаза, винились и... поступали по-прежнему.
Знал Сергий эту лукавинку селянина. Знал и убеждался, что ему, потому что работал, как и они, и не величался, было с мужиками особенно тяжко.
И этот случай нынешней зимой с богатым селянином, Шибайлой, врезавшийся ему в память, не мог Сергий, положа руку на сердце, зачислить в свои удачи, как о том твердит братия. И было это его поражением. Шибайло повадился ходить в монастырь, как на посидки. Станет, разгладит бороду, выстоит службу, и поклоны кладёт в пояс, и, разогнувшись, опять смотрит, улыбаясь, озирает Сергия, словно свою дорогую покупку: вот, мол, наш-то! Каков! И на лапти Сергия глянет, и тоже словно ободрит с прищуром: мол, знай наших! Словно бы и в лапти нарошно обулся Сергий для казового виду, для пущей простоты.
И этот-то мужик и отобрал у соседа, у отрока-сироты, полуторагодовалого борова, вскормленного тем для себя с великими трудами. Мальчонка, Некрас, прибежал в обитель и упал в ноги Сергию.
Сергий повелел позвать Шибайлу к себе на разговор. Выдержал на литургии, заставил и ещё подождать. Завёл в келью. Сказал, отметая сразу все отмолвки и отвёртки крестьянина:
- Чадо! Аще веруешь - есть
Шибайло взмок, уже стоя на коленях, божился, клялся, а в глазах плавала ложь, хоть и валялся в ногах, и уверял, что заплатит сироте за того вепря. И была во всём: в слезах, уверениях, даже в струях пота на лице, - та же крестьянская мужицкая хитрость - костьми лечь, а не дать, откупиться поклонами, клятвой, божбой...