За «интересным разговором» иногда заезжал его племянник, известный уже в ту пору историк Сигурд Оттович Шмидт – нанести визит, а заодно подбросить новости и продукты, и тогда между ними начинался тот диалог эсхиловского Прометея с эсхиловским же Гермесом, тот турнир трагедийного юмора, который я в ту пору не догадывался записать. «Строптивостью такой и своеволием корабль свой ты загнал уже на камни бед». «Мои страдания, слышишь, не сменяю я на услужение Зевесу. Да не будет так!» (Строптивость означала хроническую неуживчивость, вздорную непрактичность, неумение ладить с редактором, нежелание найти нужный тон с директором Гослитиздата и т. п. «Зевес» подразумевал систему вообще, Академию наук в частности, конкретно же – карьеру, диссертацию и партийность). Яков Эммануилович был царственно, хотя порой несколько тяжеловесно ироничен; его собеседник, в доспехах более легких, тоже не оставался в долгу.
Все высокое было ему по росту, сценическое, но безо всяких масок, как-то к нему очень шло. Он строил культуру, но и сам был явлением культуры, отлично сознавая это. Он не был просто обладателем знаний, в каком-то смысле он сам был воплощенное знание. Доблестное, титаническое, печальное, седое и, как многим казалось со стороны, никому не нужное знание. Знание отливалось в тексты и беседы, дышало, мучилось, шутило, беседовало с друзьями, ходило в магазин. В его манере говорить о книгах, о природе, о людях и даже о пище, добротности которой он всегда уделял большое внимание, была своего рода чистота и законченность стиля. Перечитывая теперь – через десятки лет –
Язон спрашивает Кентавра:
«“Научи, отец, как нам взять Железного Вепря!” Отвечает Хирон: “Пойти и взять. Разве боги Олимпа спрашивают? Хотят одолеть – одолевают. Надо уметь хотеть, как боги хотят. Сегодня не забавный день для Хирона. Сегодня он потерял героев”».
Порой это звучало как выговор, когда надо было поставить на вид какую-нибудь оплошность или нерешительность: «сегодня не забавный день для Хирона». Если не в тех словах, то в таком приблизительно ключе. Помню, Хирон потребовал почему-то немедленно принести ему одну его припрятанную рукопись (он их непрерывно перепрятывал), а мальчишка-первокурсник, коим был я, со Знанием-Храмом в портфеле решил по дороге, не позвонив, еще и забежать к приятельнице – о, сколь незабавен был этот день для него и меня! Два часа Знание болталось неизвестно где, когда на каждом шагу его караулила смертельная опасность. Тогда у меня еще не было опыта утраты рукописей, и я не вполне мог понять того великого гнева – до сердечного приступа у обоих; тот выговор запомнился мне на всю жизнь. И все же мудрость Хирона была тогда еще сильнее силы Железного Вепря.
Актеон спрашивает Хирона, почему горестям и утратам он дает серебрить его волосы. Тот отвечает: «Ты, мальчик, прав. Так говорил я вам и себе. Я видел утраты – и свои и чужие, но тогда я еще не познал их. Утрату познают, когда любят. Тогда впервые слышишь голос Ананки-Неотвратимости. Я слышал ее голос. И учусь сейчас новому мужеству, более твердому, чем былое».
Так писал Яков Голосовкер, и само собой получалось, что так и жил. Безо всякого наигрыша. Ананка-Неотвратимость, познание утрат, мужество, все более твердое, чем былое. С обликом и словами мудрого титана, в двух шагах от Железного Вепря.
При этом мысль его была внутренне светла. Она не пряталась в тень от солнца, на ней не видно было следов тяжелых вепревых копыт. Она текла или пробивала свою дорогу упорно, мощно, не останавливаясь. Обращаясь сегодня к его текстам, я припоминаю их сказанными. Они спрессовались в моей памяти, ибо проговаривались мыслителем, который не мог ждать, пока его издадут. Яков Эммануилович мыслил и проповедовал и за чайным столом, у него не было пустых, незасеянных мыслью полей времени, залузганных болтовней. «Воображение, имагинация, абсолют, инстинкт культуры…» – словно витали вокруг него. Но что таилось у корней этих слов? Какая догадка, интуиция, ностальгия питала их на той глубине, на которой мысль еще не родилась, «она и музыка и слово» (Мандельштам)?
Эту чуть приоткрытую им глубину я нахожу в слове «бессмертие». «Бессмертие» то и дело всплывает в его мыслях, хотя подлинный «побуд» к нему скорее скрыт, чем объявлен во всеуслышание. Не «бессмертие души», не «воскресенья чудо» – оно было им сразу отклонено, но взамен найдено другое, не просто найдено, но и по-своему прожито, заброшено в мировую мысль, в воображение слушателя. «Борьба смертного за свое бессмертие, гордое чувство своего права на бессмертие, его соперничество с богами, жажда славы, как жажда увековечить себя, – эта большая тема богаче других развита и до конца раскрыта в мифологии эллинов, выражая полное торжество логики образа при его продвижении по кривой смысла»