Вспоминали еще и за Оредежью. Кое-кто уже спал.
— Так говорил: в окопах поддерживайте слабых, которые устали, колеблются. Личным примером поддерживайте.
Поезд прибавлял ход, и подрагивал слабый огонек в фонаре, подвешенном к потолку.
Той же ночью из манежа звонили в Смольный дежурному Дунину:
— Уведены два броневика. Неизвестными.
— Прозевали?
Дунин побежал прямо к Ленину. Ленин не спал. Комната была ярко освещена.
Дунин невольно остановился на пороге, боясь нарушить тишину. В дни своего дежурства в Смольном он научился различать ту тишину ленинского кабинета, когда в нем принимались важные решения. Обычно такие минуты наступали поздно вечером, когда утихал шум в коридорах, когда приходили телеграммы из далеких городов и из-за границы, и по последним военным сводкам можно было увидеть, как прожил этот день тысячеверстный фронт.
Вот и сейчас пришла такая минута. Лампа с зеленым абажуром отбрасывает на пол густую тень. На столе Ленина — пачка телеграмм. Одну из них Ленин держит в руке. Он стоит у карты, опускающейся до пола. Карта изрезана новыми стре́лками. Это движение немцев за день, путь генерала Гофмана на восток.
Ленин заметил Дунина и подошел к нему.
— Что случилось, товарищ?.. Угнали? Разбудите Дзержинского… Да он только что ушел отдохнуть. Все-таки разбудите. Потом мне доложите.
— Слушаю, — почему-то шепотом сказал Дунин и закрыл за собой дверь комнаты, где рождалось решение, которое остановит наступающего врага.
Броневики, уведенные врагом, всю ночь носились по улицам. Выстрелы слышались и на Исаакиевской площади, и у Николаевского вокзала, и у Троицкого моста. Убили старуху и дворника, дежурившего у ворот, продырявили окна в аптеке. Это была сумасшедшая попытка совершить то, о чем намеками говорили в Устьеве офицеры, лишившиеся своего офицерского дома.
Броневики были брошены пустыми на окраине. В одном из них нашли похабную погромную записку. И никто не знал, что Березовский, начальник завода, сообщил белым офицерам, где находятся машины, выпущенные заводом, и что его человек помог им вывести броневики за ворота манежа.
Люди, изгнанные из помещения офицерского собрания, стали собираться в другом месте. Очень часто они теперь играли в карты и еще чаще ели именинные пироги. Именины объявлялись каждый день. Праздновали начальники цехов, старшие инженеры, недавние офицеры. Были ли они теперь начальниками? И да и нет. Должности за ними еще сохранялись. Жалованье они получали, но на завод почти не ходили.
Увлекались в ту пору американским аукционом. На таком аукционе можно было дорогую вещь купить за гривенник, если никто не набавлял, зато за каждую надбавку — покупал или нет — полагалось платить. Дамы приносили шелковые мешочки с крупчаткой. Мешочки были кокетливо оторочены кружевами. Аукционер кричал:
— Пять фунтов крупчатки в шелковой таре, возможно, последней крупчатки земли русской… Кто больше? Веер из моржовой кости, японской работы. Привезен из дальнего плавания еще в те времена, когда нижние чины не были товарищами… Кто больше? Флакон парижских духов под названием «Восемь и девять», — очевидно, для вечерних туалетов, возможно, что последний флакон на земле русской. Коробка конфет «Шары-Шуры».
Деньги, собранные на американском аукционе, отвозили в столицу для тех юношей, которые уезжали на Дон к Каледину. Однажды тут читали письмо молодого офицера, который добрался до Новочеркасска. Юноша писал:
«За сто верст от города уже можно было распороть подкладку и вынуть погоны. По письму ротмистра М. меня приняли прекрасно и сразу зачислили, чин пока прежний. Здесь солнечная погода, в церквах служат молебны о здравии императора и августейшей семьи. А небось завидно вам, трусишки? Божественная музыка — вчера слышал, именно слышал, как есаул Н. дал в ухо вестовому. А у вас и вестовых нет. Здесь говорят так: если уж драться, так за все старое, не за демократическую гнусную половинку, а за престол, за ордена. За Новую Деревню, за вечера с цыганами, которых я так мало видел из-за молодых моих лет и этой самой революции…»