Брахин сел, осмотрелся. Странным было начало разговора. И Дунин, и Прасковья Тимофеевна сразу почувствовали, что нет прежней сердечности между ними и Брахиным. А ведь бывало иначе. Потап приходил в эту самую комнату, приходил сюда и Родион. Им надо было посовещаться. А чтобы не заподозрили их в недозволенном, они и пели, пели с удовольствием, потому что все трое были музыкальны. Родион пел баритоном, а Брахин и Дунин тенором. Родион любил чувствительный романс «Глядя на луч пурпурного заката…». Брахин и Дунин подтягивали ему и подмигивали: знали, что Родион стесняется петь. Однажды к ним постучался проходивший мимо соборный регент.
— Поступай в хор ко мне, — убеждал он. — По десятке в месяц приработаете, обещаю вам. А ну, повторите.
И пришлось Родиону повторить чувствительный романс. Регент хвалил его:
— Да ты же на свадьбах петь можешь. Из какой мастерской? Двадцатку обещаю.
Потап и теперь, бывает, поет, но не у старых друзей, а у себя в исполкоме, где состоит заместителем председателя. На большее он не согласился. Председателем после того, как вернулись устьевцы из-под Жлобина, выбрали Любикова. Брахин согласился с этим.
— Он образованный, студент. А я при нем пролетарским глазом буду, недреманным оком.
Любил Брахин пышные слова. В исполкоме появился третий заметный человек по фамилии Грибков. Это был учитель с соседней станции, немолодой, с недавнего времени член партии. Крепыш, с волосами бобриком, он никогда не расставался с трубкой — скажет и впустит дым — и «пых-пых» сливалось у него со словами. Грибков стал секретарем исполкома.
Засиживались они в исполкоме допоздна, но не за делами — дела были все неопределенные, — а за беседой.
Брахин был неистощим в рассказах, а рассказывать любил только жестокое — о том, как вешали матросов, на которых сначала надевали саван, о том, как по его телу бегали крысы, когда он, избитый, лежал на берегу в карцере.
— Но я рассчитался с ним, лейтенантом Граве, из-за него-то и повесили ребят.
По рассказу Брахина, это произошло так. После пятого года он некоторое время жил без дела в деревне. В том краю начались волнения. Брахин возглавил крестьянский отряд. Граве (уже старший лейтенант)! приехал в имение к отцу. А темной ночью его выволокли из дома. Суд происходил на поляне. Потап осветил свое лицо факелом и сказал: «Знай напоследок, кто тебе мстит за ребят», — и на Граве надели саван.
Любиков и Грибков незаметно переглядывались. Что-то было в рассказе верное, а много и от выдумки. И чем больше бывало выдумки, тем медленнее рассказывал Брахин, и на лице появлялась натужная улыбка.
Любиков понимал — Брахин жил неистребимой ненавистью к старому, ненавистью человека, которого оскорбляли и мучали. Ненависть стала правдой его жизни. Но что жило в нем еще?
Брахин не работал, сквернословил, гонялся по коридору за уборщицей, шлепая ее по широкому заду, не терпел ни советов, ни замечаний, нередко доставал спирт. Откуда?
— Рабочий человек и в пустыне добудет. — Он подмигивал Любикову: — Пей, образованный председатель.
Темно в поселке, выключен свет, уборщица заправила лампу в кабинете председателя исполкома и ушла. Из темноты доносится крик и еще крик.
— Кому-то морду бьют, — спокойно определяет Брахин.
— Наверное, эти с Ширхана, пых-пых, — неторопливо говорит Грибков. — Надо бы что-нибудь предпринять. А то много жалоб на них. Совсем распустились. Женщины боятся вечером за водой идти.
— Пусть с утра запасают. Нечего бабам с ведрами шляться в такое время. Беляков надо бить. А Ширхан? Что Ширхан? По мне, так спалить его к чертовой матери. А, председатель?
Но Любиков молчит, положив руку на ладонь и устремив глаза… Куда устремив? Во все то пестрое, занимательное, небывалое прежде, что уже больше года проносится перед ним. Он не потерял к этому интереса, но до смысла происходящего, в которое втянут судьбою, не доискивается так же, как не доискивался и год тому назад.
Брахин достает из кармана бутылку, спирт смешивает с водой. Брахин поет, и песни у него жестокие, старинные, подновленные им, Брахиным. И мелодия у него своя, брахинская.
Не раз еще повторится припев. Песня нескончаема. Впервые услыхал ее Потап в прошлом веке, когда мальчишкой покидал бедный отчий дом, скитался по Приазовью, работая у кулаков за хлеб да за ношеную одежду. И много раз переделывал ее Потап, сам того не замечая. И вот уже и тенор у него постарел, появилось в нем дребезжание, а петь-то все же хочется, так петь, чтобы раскрыть мятежную свою душу.