Неуклюже переползая, придавливая тяжелым весом к принимающей земле, ударило острым локтем по прижатой к телу руке, отчего слезы, таящиеся в глуби, мгновенно пробили оболочку из верблюжьего клея, веки разомкнулись пестрыми шторками, на щеки закапала влага, ресницы поймали пятнистые кугуаровы блики скачущих полупустынных цветов, и ветер, пахнущий еще незнакомым Юу чабрецом и полынью, бамбуком и прикорнувшей в проруби затворницей-кувшинкой, предвечерний ветер будущих открытий с горной бухты донес до застывшего мальчишки колокольный набатный звон, сплетенный с пением кузнецовых цикад. Ветер вился рядом, любопытствовал, подбадривал, дергал за черные грязные прядки. Извлекал из поломанных древесных прутьев причудливую руладу, трещал чечетками сушняка, бросал в глаза отстиранный в восточном ручье песок. Путал загривки, играл саксофоном трубного жерла, что выплюнуло побитого бледного мальчишку и его такого же побитого клоуна наружу, под солнечный немеркнущий купол, пришивший к себе белую пуговицу переливчатого солнца, светящего так нестерпимо ярко, что текли слезы, трескались белки, сужались отмирающие зрачки, а все никак не получалось просто взять и отвести от него завороженного взгляда.
Второй вдыхал сдавленной грудью трепетный свободный воздух, втягивал в вены-ноздри горькую на слово волю, прижимался ладонями к настоящей живой земле и все смотрел на это чертово солнце, не в силах унять боль, страшась, что такому, как он, никогда не привыкнуть и никогда не слиться с ним, никогда не пригодиться для жизни наверху и никогда не прижиться, сделавшись хоть сколько-то достойным этого чертового огненного шара, толстопузо посверкивающего наверху откормленными пухлыми щеками странствующих пасхальных лучей.
Юу всхлипнул, стиснул кулаки, сдавленно прохрипел под впечатывающим к земле весом, постепенно вывихивающим из должных суставов все кости...
И вдруг почувствовал, как вес этот замирает, понимает, кажется, что елозит все еще отнюдь не по почве, а на глаза ему тут же опускаются две ладони: сцепляются замком, нежно и мягко поглаживают нагревшуюся зареванную кожу, и голос, склонившийся к самому уху, вкрадчиво и мелодично шепчет, объясняет, почти смеется облачным перезвоном:
- Знаешь, славный, тебе вовсе не обязательно так на него смотреть, если не хочешь лишиться своих замечательных, очень и очень красивых, глаз.
Юу, напрочь позабывший удивиться тому, что оба они выжили после отгремевшего чертового взрыва - зачем удивляться, если Уолкер обещал вытащить их оттуда, а он ему просто искренне поверил? - попытался дернуть головой, попытался высвободиться, чтобы только чертов непонятливый идиот не...
- Не закрывай его! Не закрывай его, ты!
- Почему? Ты что, и правда жаждешь ослепнуть, дурачок?
- Нет! Не жажду я ничего! Но потому! Потому что! - почти в истерике, почти в новых слезах, хотя слезы, если подумать, катились и так, закричал он. - Вдруг я прекращу на него смотреть, и оно снова возьмет и навсегда исчезнет?!
Голос над ухом ненадолго затих, как будто бы задумался. Помешкав, скатился с мальчишки вместе с добивающим якорным весом, принося жалкое, трезвое, гвоздичное облегчение и апельсиновый круговорот соборного буя в искристом тумане полупесчанного желтотравья.
Одно новое движение – и чертов Уолкер, как самый ловкий на свете паук, белый расхититель живущих гробниц, перехватил его, притиснул к себе, взгромоздил на податливые готовые колени, продолжая накрывать глаза одной-единственной строгой ладонью. Перевернув, будто пустой болванчик, притиснул спиной к груди, зажал между приподнятых согнутых ног, привалился лопатками к зеву кашляющей дымом да пеплом нагретой трубы и, по-собачьи отряхнувшись от налепившегося на кровь песка, хитро да глухо прошептал на розовое ухо:
- Никуда оно не исчезнет, славный мой. Поверишь?
- Да откуда ты знаешь-то?! - тут же взбунтовался до сих пор покорный мальчишка. Дернулся, вцепился пальцами в чужое запястье, отодрал ладонь от намокших ошпаренных глаз. Вместо новой встречи с солнцем, натянув собственную узду, повернулся через плечо, уставился глаза в глаза, открыл уже было рот, но почему-то должного оскорбления выдавить из того не смог, почему-то потерялся - слишком живым, слишком не таким, как в недрах ворующей души лаборатории, выглядел сейчас его белый клоун, растянувший от уха до уха губы в кровавой затвердевшей корке. – Почему… не исчезнет…? Почему ты знаешь?
- Потому, попробую предположить, что я прожил рядом с ним всю свою жизнь, хороший мой?
И не поспоришь, хоть и очень хотелось. И не нарычишь, хоть и кололось той самой шипастой колючкой под внутренней ложной почкой. И ничего, и никак, только полыхать недовольными разрумяненными щеками, покусанными игривым ветром, ворчать под отбитый испачканный нос, улыбаться сумасшедшими радужками, выстукивать певчим сердцем, не верить, до последнего пока еще не верить, зато дышать, смеяться, ликовать в торжестве, плакать. Слушать: