Читаем Таежный моряк. Двенадцатая буровая полностью

— Ишь ты мёдочка, как упарился на морозе. Иль Ростовцев стружку снимал?

— А кто он мне, Ростовцев? Начальник мой, что ль, чтоб стружку снимать? — неприязненно проговорил Генка-моряк. — Он для меня ноль без палочки, вот он кто, — добавил он, увидев, что у Любки от его слов глаза попрозрачнели, будто дорогие камни, глубокими сделались, подумал, что он сказал о Ростовцеве слишком грубо, задел, видимо, этим Любку Витюкову, смутился, улыбнулся слабо и робко, будто куренок, надеясь, что из Любкиных глаз исчезнет холодная прозрачность, зрачки окрасятся теплым, произнес: — Если что не так, не ругай меня.

— А-а, — Любка махнула рукой, но ее выдали горькие морщины, что, невесть откуда взявшись, легли по обочинам рта, у самых углов, протянулись к подбородку. — У тебя характер такой — ругай не ругай — все едино. Точно, Алик? — спросила она, не поворачивая головы, у Генкиного напарника.

Тот шевельнул усами, огладил их, произнес степенно:

— Никак нет.

— Вона, и защитника себе нашел, — усмехнулась Любка, оглядела Генку с головы до ног, увидела то, чего Генка не видел, а вернее, не замечал. — Карман у твоей дохи отрывается. Снимай, починю.

— Да ее, одежку эту, выбрасывать пора. И так сойдет.

— Снимай, кому сказали!

Генка-моряк покорно стянул с себя дошку, положил на скамейку рядом с Любкой.

— Может, не надо?

— Надо!

Откуда-то у Любки и иголка мгновенно возникла в руках, и нитка, которую она ловко, послюнявив кончик, вогнала в узкий, едва видимый, если смотреть на свет, проем в иголке, и латунный, истыканный гвоздевыми вдавлинами наперсток; быстро и умело, будто всю жизнь только этим и занималась, она пришила карман, откусила нитку, произнесла назидательно:

— За одеждой надо следить, — с чем Генка-моряк был целиком согласен. Вдруг снова обездоленные морщины легли у ее рта и было непонятно, в чем же причина этой вмиг появляющейся и вмиг исчезающей горести — возможно, виновата была неприкаянность человека, привыкшего нести домашние заботы и тяготы, следить за мужем, обихаживать его и вдруг оказавшегося вне этих приятных, воспитанных кем-то и когда-то и заложенных в крови женских забот? А может, вина крылась в чем-то другом? Любка покачала головою, порицая Генку за оторванный карман и думая о чем-то своем, загадочном, далеком и в ту же пору близком, родном только для нее. Так, во всяком случае, показалось Генке-моряку.

Не хотелось ему пить предложенный чай. Он подумал, что никогда эта женщина, дорогая и нужная ему, до того нужная, что он даже готов был заплакать, никогда она не станет близкой, она далека, как, извините, звезда, до которой лететь сотни лет, далека и чужда. И не понять ему ее, нет.

Он зажался, взял себя в руки, ощутил жесткость в теле, в мышцах, произнес ровным, совсем лишенным цвета голосом:

— Спасибо, Люба, за карман, спасибо, Люба, за заботу, а нам с Аликом пора в поле, на шлейф. Собирайся, Алик!

— Но ведь темно еще, — Любка заглянула в оконце, ничего там, кроме света лампочки, не увидела, потому что морозный туман был плотным и густым, словно сметана. Тем не менее сказала: — Звезд еще на небе вон сколько… Как морошки в корзине. Со счету собьешься.

— Ничего, скоро развиднеется, — совсем неромантично уточнил Генка, — а так, если мы будем лишь на светлое время рассчитывать, то не только на масло, но и на хлеб не заработаем.

Часов в одиннадцать, когда уже было светло, но туман не стаял, а продолжал густо висеть над землей, неприятный и злой, сухой, как перхоть, Морозову поступило сообщение: в шлейфе — пробка. И это не редкость — в зимнюю пору пробки идут одна за другой — студь-то вон какая стоит.

Вместе с Аликом он двинулся вдоль нитки, крякая и выплевывая изо рта замерзающую слюну. Через час они нашли пробку — этот мерзкий тычок оледеневшего газа, плотной деревяшкой застрявший в трубе, с которым можно было совладать только двумя способами: либо подогнать сюда пароустановку и разогреть, разжижить его, либо просверлить трубу и закачать в нее промывку — метанол — едкую, вредную для здоровья жидкость: если попадет на руку — на руке вздуется пузырь — ожог, надышаться этой жидкостью тоже не сладко, месяц потом будешь чихать. С метанолом надо чуть ли не в противогазе работать.

Место, где они обнаружили пробку, забившую шлейф, было для работы не ахти какое пригожее — посреди пожухлого, со сгоревшей, деревянного цвета хвоей, сосняка. Снег вокруг был густо истоптан птичьими лапами, он был словно посыпан крестиками следов.

— Тетерки ходят, их отпечатки, — определил Генка-моряк, — и еще куропатки. Этих тут вообще не счесть — целая дивизия. — Добавил: — Дивизия морской пехоты.

Хотя какая разница: морской пехоты или неморской. Добавил, наверное, потому, что почти вся сознательная жизнь Геннадия Морозова (до того, как он попал в тайгу) проходила под морским флагом.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Плаха
Плаха

Самый верный путь к творческому бессмертию – это писать sub specie mortis – с точки зрения смерти, или, что в данном случае одно и то же, с точки зрения вечности. Именно с этой позиции пишет свою прозу Чингиз Айтматов, классик русской и киргизской литературы, лауреат самых престижных премий, хотя последнее обстоятельство в глазах читателя современного, сформировавшегося уже на руинах некогда великой империи, не является столь уж важным. Но несомненно важным оказалось другое: айтматовские притчи, в которых миф переплетен с реальностью, а национальные, исторические и культурные пласты перемешаны, – приобрели сегодня новое трагическое звучание, стали еще более пронзительными. Потому что пропасть, о которой предупреждал Айтматов несколько десятилетий назад, – теперь у нас под ногами. В том числе и об этом – роман Ч. Айтматова «Плаха» (1986).«Ослепительная волчица Акбара и ее волк Ташчайнар, редкостной чистоты души Бостон, достойный воспоминаний о героях древнегреческих трагедии, и его антипод Базарбай, мятущийся Авдий, принявший крестные муки, и жертвенный младенец Кенджеш, охотники за наркотическим травяным зельем и благословенные певцы… – все предстали взору писателя и нашему взору в атмосфере высоких температур подлинного чувства».А. Золотов

Чингиз Айтматов , Чингиз Торекулович Айтматов

Проза / Советская классическая проза
Вишневый омут
Вишневый омут

В книгу выдающегося русского писателя, лауреата Государственных премий, Героя Социалистического Труда Михаила Николаевича Алексеева (1918–2007) вошли роман «Вишневый омут» и повесть «Хлеб — имя существительное». Это — своеобразная художественная летопись судеб русского крестьянства на протяжении целого столетия: 1870–1970-е годы. Драматические судьбы героев переплетаются с социально-политическими потрясениями эпохи: Первой мировой войной, революцией, коллективизацией, Великой Отечественной, возрождением страны в послевоенный период… Не могут не тронуть душу читателя прекрасные женские образы — Фрося-вишенка из «Вишневого омута» и Журавушка из повести «Хлеб — имя существительное». Эти произведения неоднократно экранизировались и пользовались заслуженным успехом у зрителей.

Михаил Николаевич Алексеев

Советская классическая проза
Сибирь
Сибирь

На французском языке Sibérie, а на русском — Сибирь. Это название небольшого монгольского царства, уничтоженного русскими после победы в 1552 году Ивана Грозного над татарами Казани. Символ и начало завоевания и колонизации Сибири, длившейся веками. Географически расположенная в Азии, Сибирь принадлежит Европе по своей истории и цивилизации. Европа не кончается на Урале.Я рассказываю об этом день за днём, а перед моими глазами простираются леса, покинутые деревни, большие реки, города-гиганты и монументальные вокзалы.Весна неожиданно проявляется на трассе бывших ГУЛАГов. И Транссибирский экспресс толкает Европу перед собой на протяжении 10 тысяч километров и 9 часовых поясов. «Сибирь! Сибирь!» — выстукивают колёса.

Анна Васильевна Присяжная , Георгий Мокеевич Марков , Даниэль Сальнав , Марина Ивановна Цветаева , Марина Цветаева

Поэзия / Поэзия / Советская классическая проза / Современная русская и зарубежная проза / Стихи и поэзия