Перевернулся на живот, стараясь освободиться от боли удара, вывернул голову, увидел, что над трубой, в месте пробоя, вспух хрустящий, будто сделанный из засахаренной махры, гриб, окостенел буквально на глазах, хотя в корешке гриба еще продолжало что-то пузыриться, клекотать, шипеть, жалобно попискивать, чирикать — там шла какая-то работа. Прекратись она, тогда пробой снова просверливать придется, потому что на таком морозе вода, газ, дерево превращаются в сталь, сталь же, настоящая сталь — в непрочную, как хлебная корка, материю, в пересушенную фанеру, в гниль.
— К шлейфу! — скомандовал Генка, поднимаясь на колени и ощущая с неприязненным чувством, с холодной жалостью, как бессильно дрожат у него ноги, тело ломит, словно после тяжелой болезни, а из головы, из ушей никак не вытряхнется тонкий, похожий на осиное жужжание, гуд. Он потряс головой, освобождаясь от этого гуда, от прилипчивого балалаечного звона, соскреб рукавицей лед со рта, сделал шаг к шлейфу, к отвердевшему грибу, краем глаза заметил, что Алик тоже подал признаки жизни, перестал стоять, как истукан, тоже сделал шаг. «М-молод-дец, нап-пар-рник…» Проговорил:
— Метанол давай, Алик!
Отчего-то удивился, что в мыслях он заикается, а наяву, в живой речи — нет. Пнул ногой под корешок снежного гриба, где пузыренье, работа, какое-то странное, пороховое, будто сейчас должен был стебануть выстрел, шуршание не прекращалось, отбил ногу и закричал, приходя в состояние необузданной, ярой злости:
— Сво-оло-очь!
Даже туман разломился на лохмотья от этого крика, от Генкиного отчаяния, от всего недоброго, что таили в себе здешние темные силы…
К нам, в городок, они вернулись поздно ночью, когда огни горели во всех балках, пора ужина уже прошла, в «диогеновой бочке» собирался народ на «вечернюю беседу». Оба они, и Генка Морозов и Алик, были измотаны, измочалены донельзя, едва держались на ногах, ослабшие и обмерзшие, они вытаяли из тумана, как два привидения, поддерживая друг дружку. Обеспокоенный Петр Никитич, на рысях бегавший вокруг балков в поисках ребят, уже взялся было за ружье, чтобы палить в воздух, подавать сигнал, на звук которого Генка-моряк и его напарник могли бы выйти, сориентироваться по выстрелам — да не успел нажать на курки. Туман разломился, и в щель протиснулись двое.
Петр Никитич кинулся к ним, размахивая на бегу «ижевкой», губы его приплясывали, жили сами по себе на обеспокоенном лице, но Петр Никитич по обыкновению молчал.
— Порядок морской, — остановил его Генка, — все в ажуре, Никитич… Помоги нам!
Тот повесил «ижевку» себе на шею, протиснулся между ребятами, худой, жилистый, высокий, подхватывая Генку и Алика под мышки, поволок их в офицерский балок.
— Порядок, чик-чик-чик-чик… Морской порядок, — как в бреду бормотал Генка, — пробили пробку, все о’кей… Все, дед.
Петр Никитич молча кряхтел.
— Инструмент только оставили там, на шлейфе. Сил не было тащить. Сгубить он нас мог. Завтра надо забрать. Все завтра, — бормотал, не выходя из бреда, Генка, но тут надвинулась на них темная коробка офицерского балка, чему моряк обрадовался несказанно, будто золотую рыбку поймал. Облизал мерзлые губы, словно огнем опалил ими язык, улыбнулся: — Дошли-таки… А?
— Морду бы тебе набить, чтоб без страховки не ходил, — Петр Никитич переборол свою немоту, смутился от собственных слов, толкнул унтом дверь офицерского балка. Алика прислонил к косяку — постой, мол, парень, охолонись немного, отдохни, Генку повел вовнутрь.
— Не злись, дед… — медленно, перебарывая себя, говорил Генка, — мы и не в таких морях бывали… не такие шторма видели… Чик-чик-чик-чик… Два человека… это вполне достаточно, чтобы одну пробку… ликвидировать… Но ты прав, Никитич… в сильные морозы с собой… надо третьего человека для страховки брать. Чтоб начальство наше… меньше пужалось… и не переживало за нас.
Петр Никитич молча сунул ему под нос кулак, усадил на койку.
Пошел за Аликом, тоже притащил в балок. Одного за другим разул, раздел, растер ноги. У Генки за пазухой он неожиданно нашел мятую гвардейскую бескозырку с оранжевыми ленточками. Хмуро посмотрел на нее, словно прикидывая, зачем же парень носит головной убор за пазухой, нахлобучил Генке не голову.
На следующий день, когда ребята проснулись, ящик с инструментом, прочие причиндалы, которые они оставили на шлейфе, — все это было уже в балке: Петр Никитич по вчерашнему следу нашел место пробоя, забрал оставленное добро, принес в городок.
В этот день не работали — отдыхали после вчерашнего. Да и день-то был актированным — мороз за пятьдесят.
Утром Генка долго ничего не слышал вокруг, ни один звук не проникал в бездумную голубую цветь его сна, в тепло яркой, не Знающей снега земли, где царило солнце, был ясный прозрачный день, чистое море с пенной канвой по берегу, отливающие радужными крапинами валуны, тихий, с металлическим звоном — тонким, в серебро — шелест пальм, их судно, стоявшее на рейде, и ребята, по гибкому веревочному трапу спускающиеся в воду.